На бабушкином столике стояло такое же трехстворчатое зеркало, как на мамином. Мне очень хотелось туда заглянуть и увидеть свои теряющиеся в бесконечности отражения, но дотрагиваться до него было запрещено. Дело в том, что бабушка, по полдня не встававшая с кровати, установила свое зеркало (она никогда не использовала его для того, чтобы делать макияж) таким образом, чтобы в нем можно было видеть весь длинный коридор, черный ход, прихожую и гостиную до самого дальнего окна. Глядя в зеркало, бабушка могла, не вставая с постели, быть в курсе всех происходящих в доме событий и ведущихся в уголках разговоров, знать, кто пришел и кто ушел и не дерутся ли друг с другом внуки. В доме все время было темно, поэтому, глядя на маленькое отражение в зеркале, бабушка не всегда могла разобрать, что именно происходит у какого-нибудь перламутрового столика. Тогда она изо всех сил взывала к Бекиру, который тут же прибегал и докладывал, кто и что делает.
После обеда бабушка читала газету, иногда вышивала на наволочках цветы, а чаще всего курила сигареты и играла в безик в компании соседок своего возраста. Иногда, помню, они играли и в покер. В кроваво-красном мешочке из мягкого бархата, из которого бабушка доставала настоящие игральные фишки, лежали еще и старые османские монеты – с дырочками, насечкой на ребрах и монограммами султанов. Я любил, примостившись в уголке, играть с ними.
Одна из женщин, сидевших за игральным столиком, когда-то состояла в султанском гареме. Когда после падения империи члены семьи султана (язык не поворачивается сказать «представители династии») были вынуждены покинуть Стамбул, гарем был распущен, и она вышла замуж за одного из коллег моего деда. Мы с братом любили передразнивать чрезмерно учтивые манеры этой женщины, обращавшейся к бабушке, своей подруге, «эфенди» и «ханым-эфенди», не забывая между делом налегать на масляные лепешки и тосты с сыром, подаваемые Бекиром с пылу с жару. Обе они были дамами полными, но это их не тревожило, поскольку в их времена полнота не считалась пороком. Бабушка выходила из дому раз в сто лет, но когда это все-таки должно было случиться (например, если ее приглашали в гости), приготовления начинались за несколько дней, и последним этапом подготовки было затягивание корсета. Для этого с первого этажа призывалась жена швейцара, Камер-ханым, которая изо всех сил принималась тянуть корсетные шнурки, да так усердно, что бабушка то и дело вскрикивала: «Потише, милочка!» Эта долгая сцена происходила за ширмой, а я сидел рядом и, вздрагивая, внимал доносящимся из-за нее звукам. Завораживала меня и работа специалистки по маникюру и педикюру, приходившей за несколько дней до намеченного «выхода в свет» и часами колдовавшей над бабушкиными ногтями, расставив по всей комнате тазики с мыльной водой, щеточки и множество других загадочных приспособлений. Но меня больше всего занимали не они, а шарики из ваты, которые маникюрша вставляла между пухлых пальцев бабушкиных ног, пока красила ногти в огненно-красный цвет: это зрелище было одновременно и притягательным, и отвратительным.