Современная польская повесть: 70-е годы (Билинский, Кавалец) - страница 9

Женщина опустила голову и заплакала. Он велел вывести арестованного. Подал женщине стакан с водой. — Лжет — сказал он — потому что так велели монахи. Когда в тот день приехали на место, они, даже не сгрузив еще с пролетки диван, велели вашему мужу поклясться, что он их не выдаст, потому что это якобы важная монастырская тайна. Один из них — какой, нам точно известно — достал крест и велел ему на этом кресте поклясться, этот человек сам во всем признался и скрепил свои показания подписью. — Женщина перестала плакать. Она смотрела печальными глазами, и ему казалось, что в них отражались все несчастья мира. Безмерность нужды и она, противостоящая ей, ничего не разумеющая букашка. — Ваш муж — продолжал он — верующий, правда? — Женщина кивнула. Впрочем, он и сам знал, что это так. — А я — он нагнулся вперед — не верующий. Я все же вашего мужа понимаю и сочувствую, но ничем не могу облегчить его положение. Он поклялся несуществующему, в чье существование верит. Но господь ему не поможет. Помочь хотел ему я. Вызвал в кабинет убийцу, чтоб он освободил его от клятвы, вызвал того, кто требовал хранить тайну. При мне этот человек сказал вашему мужу правду, умолял простить его и освободил от клятвы. Безрезультатно. Ваш муж пребывает в постоянном страхе. Больше всего боится — объяснял он глядевшей на него непонимающим взором женщине — потерять веру. Ему кажется: один вероломный слуга господа, совершая преступление, умерщвляет и того, кто бессмертен. — Он усомнился, понимает ли она его, но все же продолжал. — Таким мне представляется ход рассуждений вашего мужа. Суть не в монастыре и не в преступлении, которое там совершено, суть в том, кто сияет как светоч в молитвах этого монастыря. Всякий, кто считает, подобно вашему мужу, что жизнь берет начало в этом сиянии, не в силах представить себе, что бог никогда не существовал. Для такого человека мир без бога погружается в пучину злодеяний. А отсюда всего шаг до преступления, содеянного лично.

Женщина вновь заплакала. Он осторожно коснулся подрагивающих плеч. — Пан судья — лепетала она — вы можете его освободить. Все зависит от вас. — Он улыбнулся. Как объяснить ей, что именно это вне его возможностей. — И все-таки — сказала она, поднимаясь — есть бог, который освободит моего мужа. — Каким же будет это освобождение? — спросил он без улыбки. И прочитал в ее взгляде открытую ненависть.

— Вот увидишь… — прошипела женщина. Он подписал ей бумагу на покрытие дорожных расходов. — И этот бог — она взяла бумагу — когда-нибудь вас покарает, потому что вы измываетесь над невиновным. — Дорогая моя — он встал — проклясть так просто. Помолитесь-ка лучше, чтобы ясность мысли снизошла на вашего мужа… — Он убрал папку в стол. Переводчик согнулся в поклоне. — До завтра! — кивнул он ему на прощанье и подошел к окну. Небо багровело в осеннем закате. Городовые разгуливали по площади перед зданием суда. В витринах магазинов зажигались огни. Появлялись и исчезали пролетки. Он выкурил папиросу, взглянул на часы. Пора на условленную встречу с председателем суда. Ему не пришлось ждать в приемной. Что ж, и у него есть свои привилегии. Председатель жмурил глазки в благожелательной улыбке. И не знал, как начать. С высоты ли своего положения — боже мой, сколь невысоким оно было! — а следовательно, покровительственно или же с подчеркнутой доброжелательностью, чтобы произвести наилучшее впечатление. — Ну что, как ваше здоровье? — Он сел, беглым взглядом окинул пустой письменный стол. — Пока не худшим образом — ответил. — Надеюсь, его хватит, чтоб довести дело до конца. — Вот и великолепно! — Председатель склонил голову набок. — Куда лучше выглядел бы наш аппарат правосудия, если бы нам чаще присылали таких чиновников, как вы, Иван Федорович. Меж тем нам посылают глупцов, трудных в общении людей. — Ему пришло в голову, что председатель сам тому хороший пример, хоть и залетел достаточно высоко. Убийство в монастыре ниспослано ему небом. В серых сумерках обозначилась его фигура. И теперь ежедневно — только потому, что неизвестный ему человек в белой рясе взял в руки топор и нанес два-три удара, — в его кабинете стали вершиться важные дела. — У меня бесконечные осложнения с прессой, Иван Федорович! — В глазах сквозила нескрываемая радость, доставляемая ему этими осложнениями. — Сели мне на голову, замучили вопросами о следствии. Вы ж понимаете, я не могу всякий раз гнать их в шею, хотя именно это я охотнее всего бы делал — не прекращал он бахвалиться. — Я решительный противник нажима, какой оказывают газеты на аппарат следствия и на правосудие. Дело это во всех отношениях деликатное — продолжал он, разыгрывая смущение и поправляя расстегнувшуюся пуговку на воротнике. — Никто, разумеется, как вы понимаете, не будоражит специально прессу, не заставляет писать без конца об этом деле. — Я полагаю, господин председатель — прервал он его — дело обстоит по-иному. — Не понимаю?.. — Осторожная лисья улыбка мелькнула у того на губах. — Я располагаю достоверными сведениями — продолжал он — что прессу побуждают заниматься этим делом. — Как, каким образом? — торопливо переспросил председатель. — Скажите, коллега! Мы будем противодействовать. Я решительный противник того, чтоб на суд оказывалось давление, независимо из каких побуждений. Считаю, ничто не может оправдать таких действий. — Я рад — ответил он — что вы такого же мнения, хотя не все высокие инстанции разделяют его в той же мере. Преступление, которое так занимает журналистов, — веский аргумент в проводимой борьбе — он улыбнулся. — Компрометация, которую оно несет, и есть цель наших усилий. Нам важно… — он на секунду заколебался — опорочить то, что наши противники почитают величайшей святыней. — Это меня не касается! — гневно воскликнул председатель. — Это инсинуации. У нас и в мыслях нет придать делу какое-то иное значение. Не мы создали ту атмосферу, которая существовала в монастыре. Это дело — в чем бы нас ни обвиняли — не имеет ни малейшей связи с внутренней политикой. Мы никогда не преследовали этих попиков, они жили, как у Христа за пазухой, и мы всегда относились к ним с терпимостью. Нас не смогут упрекнуть в пристрастии. — Отчего ж тогда такой шум? — осведомился он с удивлением. — Ну, знаете… — Председатель пожал плечами. — Последнее время не так-то часто встречаются убийства на почве ревности. Добавьте к этому, что убийца монах. — На почве ревности? — переспросил он… — Так мне по крайней мере кажется — ответил тот. — Я не собираюсь ничего предвосхищать. Следствие еще не завершено. Из того, что я уяснил, знакомясь с материалами, собранными вами, это единственная, заслуживающая внимания версия. Других мотивов не вижу. — Поговорим об этом, когда я кончу работу. — Разумеется, разумеется! — отозвался председатель. — Сегодня объявился какой-то журналист из Франции. Как вам нравится, присылают уже корреспондентов из Парижа. У меня нет никаких инструкций, как с такими господами разговаривать. Я выкручиваюсь, ссылаюсь на то, что следствие еще не закрыто. А этот господин с идиотской ухмылочкой доказывает мне, что следствие, по существу, уже кончено. Достаточно просмотреть две-три московские или варшавские газеты. Все обстоятельства, по его мнению, там освещены. «Сударь — говорю ему я — вы лучше меня знаете, что собой представляют газетные информации. Наша задача — подготовить материал для процесса, и этим, смею вас уверить, мы занимаемся с величайшим тщанием. Побочные дела нас не интересуют». А журналист, само собой, побывал уже в монастыре. Я не уверен, что такая настойчивость объясняется одним лишь любопытством. И что же! Его там приняли и дали, как он сам уверяет, исчерпывающую информацию, хотя этот господин с самого начала оговорился, что не представляет клерикальную прессу. — Председатель фыркнул. — Полагаю, они об этом догадались еще до того, как он открыл рог. Кажется, они ответили, что считают себя обязанными говорить правду, даже если этой правдой могут воспользоваться враги. Ловко придумано! Отношение к ним было бы куда хуже, если б стали отмалчиваться. А истина одинакова для всех: для тех, кто служит богу, и для тех, кто с ним борется. Есть там еще какой-то монах — присланный, верно, для наведения порядка, — так вот он подробнейшим образом разъяснял, что преступление преступлением и вина ни с кого не снимается, но что в любой среде есть люди, которые подвержены действию злых инстинктов. Такие инстинкты заложены в каждом. Они от первородного греха. Суть только в том, что проявляются при благоприятных обстоятельствах. И всевышнего, по его мнению, оскорбляют более всего эти самые обстоятельства, а не само преступление. Значит, на монастырь должно быть наложено суровое покаяние. Кстати, эти рассуждения убедили француза. По его мнению — а мне кажется, что он представитель бульварной прессы! — не следует придавать делу политической — вы только послушайте! — политической окраски. Я спросил, о какой политике речь. «Поляки — ответил он — почитают эту монастырскую святыню своей духовной столицей. Надлежит отнестись к этому с уважением». Можете себе представить, дорогой Иван Федорович, что творилось в моей душе, когда я слушал его поучения. Нас не перестают считать дикарями. Суются с советами. Не доверяют. Я ответил, что нас не волнуют проблемы покаяния, хоть это, может быть, и улучшит столь неблагополучную нравственную атмосферу монастыря. Мы отнюдь не возражаем, чтоб он и впредь считался религиозной, но только не духовной столицей. Духовная столица, с моей точки зрения, — это нечто большее, чем источник религиозного чувства. Дух — как я это понимаю — не является принадлежностью лишь религии, значит, и монастырь не должен быть его олицетворением. Вы знаете, что сказал мне француз? Под конец он бросил вскользь, что я, несомненно, слыхал об осаде этого монастыря шведскими войсками. «Какую ж это может иметь связь — спрашиваю я у него — с человеком, который был там недавно убит?» — Француз рассмеялся. — «А вы, ваше превосходительство, верите в спасение чудом?» «Но это не вопрос веры» — ввертываю я. «Тогда оставим чудеса в стороне. Я уверен, вы будете принимать во внимание факты, а не веру, к которой далеко не всегда эти факты имеют отношение»… С каким удовольствием, можете мне поверить, я выставил бы этого хлыща, но мы расстались, разумеется, вполне корректно. Скажите мне в конце концов, почему они не перестают считать нас дикарями? Неужто моя обязанность — терпеливо выслушивать разглагольствования какого-то щелкопера из бульварной газетенки только потому, что тот привез с собой бумагу из канцелярии варшавского губернатора? — Он в молчании слушал эти сетования. Потом председатель заметил, что журналист захочет, наверно, поговорить и с ним. Если это так, то не лучше ли обсудить совместно, хотя бы в самых общих чертах, ответы на вопросы, которые тому предложат сформулировать заранее в письменном виде. И еще француз выражал желание побеседовать с Сикстом. Ну уж против этого стоит возразить, по крайней мере пока не закончено следствие. Под конец председатель осведомился, нет ли чего нового. Он ответил, что материал в основном готов. Кроме показаний извозчика, который по-прежнему все отрицает. Учитывая совокупность данных, его показания большого значения не имеют. Бедняге придется, к сожалению, нести ответственность за преднамеренное сокрытие виновных. — Мне надо еще подумать, как окончательно расположить весь собранный материал, чтоб на его основании можно было составить обвинительное заключение. — Великолепно. — Председатель поднялся из-за стола, одернул мундир. — Я вас прошу: без задержки присылайте мне подробные отчеты — заметил он с улыбкой. — А дело этого идиота, пожалуй, следует исключить из судебного разбирательства… — Разумеется, он имел в виду извозчика, но своими сомнениями, которые ему не удалось скрыть, он показал свою природную глупость. — Я полагаю, Спиридон Аполлонович — сказал он, вставая с кресла — он должен отвечать одновременно с Сикстом, по тому же делу, нельзя исключать его из процесса… — Он наблюдал, как лицо председателя заливает румянец. — Так ведь он даст показания как свидетель. И его показания все равно не будут иметь значения для суда и для обвинителя. Если же мы посадим его на скамью подсудимых вместе с Сикстом и со всей его компанией, тогда скажут, что мы готовы измываться над каждым, кто имеет хоть малейшее отношение к делу. Думается, это понятно? — И все же его присутствие я считаю необходимым — отрезал он. Председатель забавлялся своими пальцами. Короткие, толстые пальцы перебегали по пуговицам мундира. Широкие ногти были аккуратно подпилены. Он ждал пояснений. Кажется, догадался, что сморозил глупость. Да и краска на собственных щеках, надо полагать, раздражала его. Он еще не понимал, в чем его ошибка. Отчаянно пытался нащупать причину, скрывая гнев, щурил свои раскосые темные глаза, глядя куда-то в пространство. — Не раз и не два — заговорил он, наслаждаясь замешательством собеседника — я допрашивал этого извозчика. В какой-то момент я даже подумал: а ведь так оно и лучше, пусть не признается в том, что имеет для нас значение. Это темный и упрямый фанатик. На скамье подсудимых он будет немым укором для преступников, которых мы посадим рядом с ним. Его накажут за их вину и за собственную невиновность. Вопреки тому, что на суде они признают себя виновными. Он будет отвечать за то, что не принимает правды. В силу какого-то фаталистического заклятья, которое произнес однажды, когда перед его глазами маячила темная икона богоматери, которая здесь слывет чудотворной. Благодаря своему беспредельному и непостижимому упрямству он даст в руки обвинения козырь, и это сыграет определенную роль на процессе. Это не имеет большого юридического значения, но произведет впечатление на тех, кто слишком пристально будет наблюдать за нами. У меня нет намерения измываться над несчастным. Хоть я и подозреваю, что на свой лад он даже счастлив. Может, даже уверовал в невиновность Сикста. — Чушь! — фыркнул председатель. — Вы позволили воображению увлечь себя, Иван Федорович. — Вот благодаря-то ему — парировал он — у меня и бывают норой удачи. Мы совершим серьезную ошибку, если не посадим его на ту самую скамью, где сядут Сикст и его сообщники. Я буду с живейшим интересом наблюдать — если меня только не отзовут для проведения другого следствия — за его поведением. Мне безумно интересно выяснить, что случится, если он наконец поймет: все сказанное нами правда, короче говоря, если потеряет вдруг свою веру… — Председатель закурил папиросу. Секундой дольше, чем это было необходимо, задержал в руке горящую спичку. Потом вдруг ее выпустил, разжав пальцы, но мерцающий огонек не упал на зеленое сукно, которым был покрыт письменный стол. Погас и пепельнице. — Кто подсказывает вам такие идеи, Иван Федорович? — Он затянулся. Гнев постепенно проходил, во всяком случае он умел скрывать свои чувства. Разумеется, он понял свою ошибку, осознал, что дело извозчика надо включить в процесс. Кто знает, может, он еще похвастается этой находкой, скажет, что настоял. Таковы уж привилегии его должности — размышлял он, смакуя запах папиросного дыма. — Я взвешу все сказанное вами. Возможно, вы и правы. Я в это дело так глубоко не вникал. — Он поискал перчатки. — Вы, должно быть, частенько общаетесь с дьяволом… — О нет — рассмеялся он — такая оказия каждый день не подворачивается… — Председатель тоже ответил смешком. — Я подвезу вас до гостиницы. — В коридоре уже зажгли лампы. Они миновали группу арестантов, готовившихся к выходу. Их привозили в суд на какое-то разбирательство. В приоткрытую дверь канцелярии были видны работающие за высокими конторками писари. Над лампами, висевшими на уровне лица, плавали клубы табачного дыма. Они сели в автомобиль… — Любопытный тип — заметил председатель — этот Сикст! Не кажется ли вам, Иван Федорович, что он довольно образованный человек? — Несомненно. — Меня неизменно интересует вопрос — продолжал председатель, устраиваясь поудобнее на сиденье — как это получается, что при высоком уровне знаний у некоторых людей полностью отключено воображение. Мне частенько приходилось с этим сталкиваться, когда я был еще простым следователем. Приходится и теперь. Случается это чаще всего с политическими. Их я еще могу понять. У них есть определенные идеалы. Этого достаточно, чтоб убить воображение, которое не втиснешь, как правило, в жесткие рамки. Но попадаются и уголовные. Такие, к примеру, как Сикст. — Я полагаю, Спиридон Аполлонович — прервал он собеседника, утомленный его разглагольствованиями — у них воображение особого рода, в нем мало общего со здравым смыслом в обычном его понимании. — Вы полагаете? — переспросил удивленно председатель. — Так что ж, по-вашему, Сиксту присущ именно тот особый вид воображения? — Да — ответил он. — Что и выражается в своеобразном мистицизме. Ином, нежели тот, к какому привыкли мы. Он отпочковался от иного ствола, и, хоть можно считать это нравственной деформацией, он не имеет ничего общего с религиозным фанатизмом. — Вот уж не убежден… — фыркнул председатель. Автомобиль остановился у гостиницы. Председатель бурчал что-то об ужине, на который жаждет его пригласить. Жена, дескать, недовольна, что он до сих пор этого не сделал, но он прекрасно отдает себе отчет в том, как трудно со временем при этой проклятой профессии. В номере лежали письма из Петербурга. И визитная карточка здешнего врача, которого он посетил по приезде. Врач писал, что результаты анализов неплохие. Но ему хотелось бы провести дополнительные исследования. Он достал календарь и отметил предлагаемый день визита. Во время первой их встречи — врач жил за железной дорогой, дом был узкий, одноэтажный, в тенистой аллее — он затеял разговор о лежавшей на столе книге. Это было сочинение самого доктора, изданное на немецком языке. Запомнилось название: «Medizinisclie Logik. Kritik der ärtzlichen Erkenntnis»