А человек был уже сажен[1] за триста. В глубине оврага, почти не давая дыма, горел маленький костерок. Около огня другой человек ловко и сноровисто чинил лапоть. Пришедший от реки поставил ближе к костру деревянный жбанчик с водой и покидал в него раскаленные в костре камушки. Вода мгновенно закипела. В нее человек положил крупные куски рыбы и две рыбьих головы, туда же бросил две луковицы и, как величайшую драгоценность, – крупную серую соль. Когда глаза в рыбьих головах побелели, человек выхватил из костерка головешку и загасил ее в уха. Его товарищ тем временем закончил ремонт лаптя, убрал снасти – кочедык[2], шило, крюк… Обул лапоток, притопнул ногой. Причесавшись деревянными гребешками, оба мужчины – были они немолоды, седина выбелила головы и бороды – стали на колени лицом к солнцу и начали беззвучно молиться, широко осеняя себя крестом и кладя земные поклоны. Отмолившись, также тихо перекрестили еду и взялись за ложки. Между ними не было сказано ни одного слова, все совершалось в полной тишине. Закончив трапезу, они, так же молча, помолились. Затем тщательно уничтожили все свои следы – кострище закопали и прикрыли дерниной, завалили ветками примятый за ночь телами мох, – покрыв головы монашескими скуфьями, закинули на плечи полупустые котомки и, взяв в руки крепкие, отполированные в странствиях посохи и перекрестясь, зашагали через непролазную чащобу, ступая легко, словно невесомо.
Они шли. сторонясь селений и далеко обходя капища местных племен. Как лист древесный, упав на воду, не оставляет за собою следа, так и они неслышно и незаметно шли лесами, пойменными сырыми лугами и болотами, прорезая своими телами чащобы и заросли, беззвучно и легко, как птицы прорезают воздух, а рыбы – воду.
Несколько раз выходили они к славянским городищам, к острогам мерян и руси, о чем-то беседовали со старейшими и шли спокойно дальше, потому ни для кого не представляли ни угрозы, ни поживы. Годами были преклонны и для полона и продажи в рабство не годились, а при себе не имели ни сколь-нибудь дельных животов, ни злата, ни серебра, ни меди красной, ни одной железной вещи. Иглы да шила у них были костяные. Костяным же был и нож, один на двоих, и даже схороненные далеко под рубахи нательные кресты были резаны из кипариса ерусалимского – деревянные.
Однако, хранимые Господом Иисусом Христом, Богом новой для сих леших мест веры, не были монахи странствующие, калики перехожие, беззащитны. Не единожды лихие люди пытались примучить их забавы ради, да выходило не больно ладно. У лесов муромских, в стороне от всяких городищ, кинулась на них мурома соловая, белоглазая, желтоволосая. Ни о чем не спрашивая, изгоном-излетом выскочили из кустов да с деревьев попрыгали с десяток лихих разбойничков, удалых охотничков… Хотели, видно, монахов христианских православных в жертву своим идолам деревянным принести. Сказывают, у здешних язычников пуще славы не было, как перед богами своими из груди священника либо муллы вырвать сердце и вымазать им, кровоточащим, горячим и трепещущим, губы деревянному истукану с рогами позлащенными.