– Знаете, Мухин, – сказал он, – я вам не верю. Я вам никогда не верил. Сейчас вам принесут бритву и помазок, вы побреетесь; затем вас посадят в карету и отвезут в одно место. И, пожалуйста, не делайте глупостей и не пытайтесь сбежать.
Это казнь, понял я. Меня тайно казнят, задушат шарфом прямо в карете, как глупого императора Петра Федоровича, имя которого стало знаменем мятежных казаков. А потом похоронят на Колтовском кладбище, где хоронят обычно тех, кто был под следствием в Тайной экспедиции, и где похоронили Эмина.
Я посмотрел на свои зарубки на стене, был декабрь, канун лютеранского рождества. В такую же рождественскую ночь я два года назад разговаривал с Фефой, на балконе, в ее доме в Лейпциге, она сказала тогда, что я как будто заглянул ей в душу.
Я провел в Алексеевском равелине семь месяцев. Княжна – чуть больше шести; она умерла, за три недели до того, от чахотки. Я знал это, я видел ее во сне и видел, как она, умирая, как будто смотрела на меня с той стороны стены и просила, чтобы я пришел и освободил ее. Но я не мог прийти. Она умерла, и мне привиделось в тот миг, что Пизанская башня наклонилась совсем низко, а потом рухнула и разбилась, на мелкие стеклянные осколки.
* * *
Я вдруг понял, что тюремная карета везет меня на ту сторону Невы, а не на Колтовское кладбище. Я обиделся: я любил всегда более всего Петербургскую сторону; я хотел взглянуть на нее еще раз, перед смертью, в узкое и зарешеченное окошко кареты. Но мы поехали на другой берег. Действительно, был сочельник; горели свечи; в стеклах танцевали огоньки; падал крупный, слипшийся снег. Где-то музыканты играли Баха, концерт для скрипки и гобоя, ре минор. Мы ехали по Миллионной, через Немецкую слободу.
Карета остановилась перед невзрачной дверью, мне сказали выходить, а потом повели по бесконечным лестницам и проходам; еще потом меня впустили в какую-то комнату и оставили одного.
В комнате сидела женщина в круглых очках, которая писала письмо; она сидела при свете зеленой лампы за письменным столом, заваленном бумагами, и работала, хотя должна была, наверное, праздновать Рождество. Увидев меня, она жестом велела мне присесть на стул и продолжила писать. Прошло еще несколько минут, прежде чем она дописала и, наконец, обратилась ко мне.
– Юнкер, фы мне надоел! – гневно сказала она. – Нет дня, фтобы кто-нибудь не писал мне о фас или не говорил! То Никита Ифаныч требует фыпустить фас из тюрьмы, то Румянцоф пишет про какой-то барабан…
Боже мой, внутренне воскликнул я, это же императрица.
– Ваше величество, – сказал я, как нашкодивший школьник, – я ни в чем не виноват. Это недоразумение. Я всегда честно служил России. А меня в тюгулевку запихали… Я учился в университете, в Лейпциге; потом приехал Батурин и попросил меня помочь ему с переводом на итальянский. Спросите его! Спросите Батурина, он скажет правду…