– Это потому что ты геометрии не знаешь, – ответил он. – Питер устроен першпективами; от Адмиралтейства три: Невская, Вознесенская и Гороховая; познай першпективу, и ты познаешь град; а Москва строилась радиусами: сначала Кремль, потом Китай-город, а уж затем – Скородум[122]; потому и мысли у людей другие, кругообразные.
– А это что? – спросил я, указывая пальцем на высокую и острую башню с часами.
– Сие есть дом отца нашего, – непонятно сказал Батурин.
Дрожки остановились перед двухэтажным домом с простым деревянным забором; сверху свисали ветви с яблоками. Дверь была заперта, привратника не было. Батурин постучал кулаком.
– Татьяны Андреевны нет дома, – раздался старческий голос.
– А ежели я тебе шею накостыляю? Полно придуриваться, Михалыч; открой дверь…
– Говорю же вам, хозяйки нет; она уехала в деревню, спасаясь от коня бледного…
– Какого еще коня? Да ты пьян!
Со второго этажа донеслось женское пение.
Не грусти, мой свет! Мне грустно и самой,
Что давно я не видалася с тобой, —
Муж ревнивый не пускает никуда;
Отвернусь лишь, так и он идет туда.
Принуждает, чтоб я с ним всегда была;
Говорит он: «Отчего невесела?»
Я вздыхаю по тебе, мой свет, всегда,
Ты из мыслей не выходишь никогда.
Ах, несчастье, ах, несносная беда,
Что досталась я такому, молода.
– Ну все! – взбесился Батурин, вынимая шпагу. – Пропели священные Парки![123] Готовься к смерти, неверный раб!
Слуга отворил дверь; Батурин оттолкнул старика гардой; я проследовал за ним; во втором этаже на клавикордах играла молодая женщина; на ней было простое английское платье[124], без модных тогда цветочков и павлинчиков; заслышав шум, она обернулась; руки ее дрожали.
– Боже мой! Василий Яковлевич! – воскликнула она. – Что вы делаете в Москве? Вы с ума сошли!
– Любезная Татьяна Андреевна! – отвечал Батурин по-французски, все еще размахивая шпагой. – Повинуясь зову своего сердца, возжелал я совершить езду на остров любви…
– В городе чума; а тут вы со своей… своим… островом… Почему вас не остановили на карантинной заставе?
* * *
Батурин замкнулся на втором этаже с хозяйкой, а я спустился вниз, на кухню. Михалыч дал мне щей, а сам сел напротив, сложил руки на груди и стал ворчать.
– Вот смотрю я на вас, на питерских, – сказал он, – и диву даюсь: пострижены, выбриты гладко, а главное – белобрысы всегда; чистое слово, немцы…
– Чем же вам немцы не нравятся? – вежливо спросил я, отхлебывая щей. – Они тоже люди…
– А тем и не нравятся, – буркнул Михалыч, – что подменили они Петра Алексеевича голландским шкипером, лицом схожим с православным царем. Отдана псам на поругание святая Русь. Иконы перестали почитать, книги рукописные забыты… За то мы Богом и наказаны, за грехи наши, за то, что не уберегли, не сохранили России…