Интернат (Жадан) - страница 20

— Так что, едем? — спрашивает игуана.

— А точно довезёшь? — Паша невольно поправляет очки, тут же отдёргивая руку, ненавижу, думает, ненавижу себя за это движение, что ты их всё время поправляешь, эти очки.

— К интернату вряд ли, — говорит игуана. — К вокзалу могу. Там разберёшься.

— Ну давай, — неуверенно соглашается Паша.

— У тебя бабки хоть есть? — спрашивает на всякий случай игуана, прищуривая глаз. Хоть он всё равно не прищуривается, пронизывая Пашу, — круглый, рыбий, водянистый, как утренний воздух.

Водитель выворачивает перед мотелем, прямо у ног военных, что стоят и дымят, и смотрят на них привычно, то есть как на движущуюся мишень. Опель, залитый грязью, давит лужи и прыгает по узкой полосе асфальта прочь от трассы, в серую влажность зимней панорамы, открывающейся перед ними, как только они выскакивают на горку и поворачивают за лесополосу. Отсюда, от лесополосы, поля обрываются вниз и тянутся, сколько хватает взгляд, а там, где уже ничего нельзя разглядеть, за туманом и низкими тучами, похожими на грузовые самолёты, там тоже что-то есть, что-то дышит, горит, выблескивает. Паша догадывается, что это и есть город. Таксист проваливается в ямы, прыгает, злится, но, когда мотель наконец исчезает за лесополосой, немного расслабляется, притормаживает, сейчас, говорит Паше, стекло протру, говорит, и выходит на обочину, черпает там полные пригоршни твёрдого потемневшего снега и начинает протирать им лобовое стекло. Паша смотрит, как разламывается снег, как он сползает по стеклу, размывая пространство, как водитель, болезненно морщась, дышит на заледеневшие пальцы, как он прижимается своей потёртой шкурой к грязному капоту, дотягиваясь до стекла, втирая в него ледяные сгустки. Паша вылезает наружу и смотрит на юг, стараясь убить время, которого у него на самом деле не так уж и много.

Чёрное от не собранных с прошлого года подсолнухов поле, кое-где серые, аж в синеву, снежные ошмётки, влажная жирная земля. Глубокие следы от техники, въезжавшей прямо в эту тёмную подсолнуховую пройму: неизвестно, то ли для того, чтобы отстреляться и поехать дальше, то ли чтобы пропустить встречную колонну Паша делает шаг вперёд, сквозь затвердевшую снеговую корку остро пробивается трава, лучше туда не ходить, напоминает он сам себе и отступает ближе к машине, дающей о себе знать тёплым бензиновым запахом за спиной. За перемёрзшими подсолнухами тянутся ЛЭПы, словно подставки для рыболовных сетей. Чёрный металл поддерживает тяжёлые продольные линии проволоки, которые рассекают небо, уходя дальше в дождь. В низине, далеко, за полями, темнеют мокрой шерстью деревья дачного кооператива. Этой зимой деревья вообще особенные: чуткие, как звери, вздрагивают на каждый взрыв, держат в себе своё тепло, не вымерзают, выгревают подле себя чёрные лунки, в которых темно зеленеет старая трава. Кора, влажная и беззащитная, оставляет на тебе, если её коснёшься, пятна этого тёмного едкого сока, словно это краска, словно кровь из надрезов. А за дачами, тянущимися вдоль русла мелкой промышленной речки, заросшей камышом, едва разглядишь ограду ремонтного завода, лежащего в балке, а балка, полная дождя и тумана, выгибается в сторону города, и воздух становится таким плотным, что дальше уже не видно ничего, но там тоже что-то есть, больше того: там всё только начинается, там начинается город. И ещё, последнее: сбоку, на горизонте, где свет неба отливает молоком и оловом, стоят трубы комбината — высокие, холодные, мёртвые. И главное, нигде ни одной птицы. Как будто здесь был великий голод и всех птиц съели. И среди всего этого находится линия фронта. Настоящая линия фронта. И если раньше, пока город был в осаде, Паше ни разу не выпадало её пересечь, то вот сегодня, похоже, пересечь её, эту линию фронта, придётся. Ну что ж, успокаивает сам себя Паша, ну что ж.