— Ну, подойдёшь через час сюда, к окошку, — говорит ему на это приземистый.
— Ладно, — соглашается Паша, — подойду.
И хочет уходить. Но дверь приземистый не открывает. Смотрит на него вопросительно, будто ждёт правильные слова.
— Сколько с меня? — догадывается Паша.
— Та нисколько, — по-доброму улыбается приземистый. И тут-таки достаёт из-под жопы калькулятор, что-то там щёлкает и таким доверительным голосом добавляет: — Ну, что там у тебя есть? Сотня есть? Ну, давай.
Паша даёт, сколько просят. Приземистый достаёт ключ, открывает дверь, осторожно выглядывает в коридор, быстро выпускает Пашу, закрывается изнутри. Будто на исповеди побывал, думает Паша и выходит в зал ожидания.
+
Бьёт где-то совсем рядом, главное — бьёт так, что не понятно, куда упадёт в следующий раз. Разрывается всё время то за железнодорожными путями, то за проспектом. Все жмутся к стенам, после взрыва начинается приглушённый вой, потом снова становится тихо. Затем снова за окнами ломается тишина и вновь начинается подвывание. Горит, кричат вдруг около входа, и все бросаются туда, смотрят в окно. Паша тоже смотрит, стоит вместе со всей этой толпой, которая полчаса назад чуть не разодрала его своими золотыми зубами, видит, как за высотками поднимается жирный чёрный дым, настолько жирный и настолько чёрный, будто там трупы жгут. Где это? Где? — спрашивает женщина, низенькая, в чёрном пальто, с красными отмороженными ладонями, которыми она время от времени поправляет волосы, выбивающиеся из-под берета. Где? А потом и сама понимает где и начинает дико кричать, во всё горло, пугая и без того напуганных птиц и детей. Что? Что там? — переспрашивают друг у друга те, что стоят сзади, и дети тоже испуганно переспрашивают: что? что там такое? И все понимают, что там: очевидно, в одной из тех высоток она и живёт, очевидно, где-то там и горит, поэтому пусть кричит, пусть выкрикивает всё что может, чем же тут помочь. Паша разворачивается и проходит через зал, через коридор, минуя чёрные тела, лежащие под стенами, жмущиеся к батареям, потому что у батарей безопаснее, пригибается на каждую вспышку в небе, на каждый звук за окном. А когда взрывается совсем рядом, за вагонами, приседает и так, согнувшись, добегает до камер хранения, протискивается между тел, находит какую-то щель у колонны, падает туда, забивается, затихает.
Кто-то жмётся к его плечу, лезет под локоть. Баба, догадывается Паша, баба с золотом под языком. Сидит, боится пошевелиться, пусть прижимается, думает, пусть греется. Когда я в последний раз вот так лежал с женщиной? — пробует вспомнить. Потом бросает. В другой раз вспомню, думает, в другой раз. Хорошо, думает дальше, тепло, безопасно и пахнет женщиной. Правда, пахнет она, эта женщина, странно: будто кто-то долго ходил в шубе под дождём, а потом залез к тебе под одеяло. И пахнет теперь псиной — чем-то живым, но уличным, приблудным. Паша скашивает глаза: так и есть — пёс. Как он только сюда прибился: мокрый, серый, с тёмными перепуганными глазами. Паша хочет его от себя отодвинуть, дотрагивается рукой до собачьего хребта, чувствует, как пёс обречённо вздрагивает. Давай, давай, говорит Паша, иди отсюда. Но пёс упирается и не уходит, поворачивает к нему морду, заглядывает Паше в лицо, давая понять, что идти ему отсюда некуда. Собственно, как и самому Паше. Неправильно всё это, думает Паша, пёс должен бы защищать, огрызаться, а тут наоборот: лежит, засунул голову мне под локоть, словно не хочет никого видеть.