Интернат (Жадан) - страница 7

В этот момент с улицы кто-то кричит, кричит так резко и протяжно, что боец вздрагивает, разворачивается и рвётся к выходу, отталкивая водителя. Тот падает на своё кресло, но быстро подхватывается и выскакивает вслед за бойцом. И Паша тоже выскакивает, и все они подбегают к толпе, которая вдруг замолкает и расступается. И вот тогда, с юга, из-за горизонта, со стороны города, отрезанного блокадой, будто из невидимой воздушной ямы, начинают валить люди. По одному, по двое, целыми группами, они тяжело выныривают из-за линии горизонта и движутся сюда, по направлению к толпе, что молча стоит и ждёт. Чуть заметные там, на горизонте, они постепенно увеличиваются, растут, словно тени после полудня. Уже никто не смотрит в бинокль, и никто не кричит, словно боясь всполошить эту процессию, постепенно заполняющую собой трассу, растягиваясь на сотни метров. Бойцы идут размеренно, кажется даже, что никуда не спешат, хотя сразу же становится ясно, что идти быстрее они просто не могут — слишком измучены, слишком трудно даются им эти последние несколько сотен метров. Но идти нужно, вот они и идут, не останавливаясь, упрямо приближаются, идут на свой флаг, поднимаются к блокпосту из долины, как пассажиры, которых сняли с рейсового автобуса за безбилетный проезд. Время как будто ускоряется, и всё происходит так быстро, что никто не успевает ни испугаться, ни обрадоваться. Первые уже подходят к выкрашенным краской бетонным блокам, а там, на горизонте, появляются всё новые и новые, и тоже спускаются вниз, направляясь на север, к своим. И чем ближе они подходят, чем отчётливее становятся их лица, тем тише становится вокруг. Потому что теперь видно их глаза, и в глазах этих нет ничего хорошего — только вымученность и стужа. И дыхание у них такое холодное, что от него даже пар не поднимается. Чёрные от грязи лица, яркие белки глаз. Шлемы, чёрные порванные шапочки. Вокруг шей намотаны серые от кирпичной пыли платки. Оружие, ремни, пустые карманы, мешки за плечами, чёрные от смазочного масла руки, перепачканные размокшим чернозёмом и битым кирпичом башмаки. Первые, уже на подходе, всматриваются в лица стоящих с упрёком и недоверием, будто все те, что здесь стоят и их ждут, в чём-то виноваты, и будто всё должно быть наоборот — это им, выходящим из города, следовало стоять сейчас здесь, под низким январским небом и смотреть на юг, за горизонт, где нет ничего, кроме грязи и смерти. И вот первый из них подходит к укреплениям и вдруг выбрасывает вверх сжатый кулак и начинает кричать, словно ругает богов за плохое поведение. Проклинает, угрожает, злится, слёзы текут по его лицу, делая его чище. Толпа расступается ещё шире, и те, что подходят, смешиваются с теми, кто стоит, словно грязная речная вода смешивается с прозрачной морской. Люди уже не вмещаются между холодными блоками, а тот, что пришёл первым, всё стоит посреди толпы и криком кричит что-то про несправедливость и месть, про то, что город сдали, бросили, вместе со всеми, кто там живёт, отдали в чужие руки, не удержали, отступили, вылезли из западни. И хорошо тем, кто вылез, а как быть тем, что остался там, на расстрелянных улицах? Как быть с ними? Кто их оттуда заберёт? Что ж мы, кричит он, не опуская кулаки, бросили, сбежали, предали город? Как же так? Кто за это ответит? Олежа, кричит, Олежа, напарник мой, я его даже закопать не успел, не успел оттащить в снег, лежит, сгоревший, на заправке. На кого я его оставил? Кто его вытащит? Кто? Он кричит и грозит кулаком дождевой туче. Пока кто- то из тех, кто подошёл позднее, протискиваясь мимо него, просто не вламывает ему по голове, мол, заткнись, без тебя паршиво. И тогда начинают говорить все разом: кто-то расспрашивает, кто-то отвечает, кого-то тащат отогревать, кого-то укутывают старым, обгоревшим одеялом. Тут вдруг на пост выходит ещё одна группа — с носилками на плечах, и на этих носилках лежит кто-то до такой степени рваный и окровавленный, что Паша лишь отводит глаза, а какой-то офицер начинает кричать, чтобы подогнали скорую, хотя какая здесь может быть скорая? Носилки перехватывают те, у кого больше сил, и несут их к автобусу, давай, кричат водителю, заводи, отвезёшь его на станцию. Паша думает, что это вообще лучший вариант — вернуться сейчас домой, и тоже делает шаг к автобусу, но возле двери уже стоит военный и, даже не оглядываясь, отталкивает Пашу, тот лишь видит, как носилки осторожно передают в середину автобуса, замечает слипшиеся волосы и сахарную бледность кости, словно бы разрезали дыню, вывернув её сладкое нутро, видит сведённую судорогой руку, вцепившуюся в носилки, держащуюся за них так крепко, как держатся только за жизнь.