Чёрные апостолы (Рубцова) - страница 7

Искры, раздуваемые ветром, носились в воздухе, колосья вспыхивали, как порох и, почернев, падали на горящую солому. Уже тлели мои брюки, и загорался ватник. Я этого не видел, но знал, что это так, вата ведь горит не хуже спелой пшенице.

Горящие колосья с шипением падали мне на голову, на руки, огонь вспыхнул перед моим лицом, и я заорал. Из последних сил я рванулся, вскочил на ноги, и выскочил из полосы огня, обжигая лицо и руки. Спина была объята огнем, обожжённая шея ничего не чувствовала, горели волосы, но встречный ветер отдувал пламя назад. И, подчиняясь остаткам здравого смысла, я упал ничком на проселочную дорогу, схватился руками за голову, сбивая огонь, и покатился под колеса встречной «Газели».

И тогда все поплыло перед глазами, и наступил полный покой, где нет ни жизни, ни смерти.

Долго ли длилось это состояние, не знаю, но грубые руки вырвали из состояния небытия, затрясли, и я почувствовал боль. Сначала боль ворвалась в сознание как бы извне, и только потом появилось тело, как сгусток сильнейшей боли, которая терзала, рвала на части. Я закричал и с трудом разлепил веки. Где я находился? Лица, серые во мраке, склонились, и я жадно вглядывался им в глаза.

— Кто вы? Что с вами случилось? Вы можете говорить? — повторяли бесцветные губы.

— Там в меня стреляли. Парень в «копейке». Может, жив, найдите. Их много, они стреляют, — казалось, что я говорил связно, но они не понимали, это было видно по их глазам.

— Успокойтесь, все будет хорошо.

Но я не верил им. Я рвался бежать. Я кричал. Я думал, что смогу убежать от боли. Все, кто держал меня, были моими врагами. Я звал Сашку, был уверен, что он ехал со мной в той «копейке». Боль приняла конкретный образ, и я бился с ней. Снова пламя охватило меня, и я потерял сознание. Но это уже не было то блаженное состояние покоя, нет. Мне смачивали губы чем-то холодным, слабо попадающим в рот, я горел, задыхался в огне, за мной гнались все исчадия ада, все кошмары современной компьютерной графики, и я дико кричал. Дышал, как загнанный, и бред был явью.

— Мама! — кричал я и, как в детстве, чувствовал ее рядом; доброта и ласка удерживали от безумия.

И я видел ее, молодую и красивую, какой бывает только ласковая мать в глазах сына. И я, взрослый мужик, скулил и плакал, зовя ее:

— Мама! Мама!

Когда я открывал глаза — видел ее сострадание, когда закрывал их, чувствовал его.

— Мама, — это слово облегчало мой кошмар. Я больше не горел, не бежал, не рвался. Но я еще жил в мире бреда. — Мама.

Она склонилась ко мне.

— Вам лучше, правда?

Она и вправду очень походила на мать, не такую, какой она стала сейчас, а ту, которую я уже не помню, но чей облик сохранило подсознание: нежную, юную и милую.