Но батюшка вроде бы не рассердился.
— И о себе пекусь, — смиренно согласился он, — и дело свое считаю превыше прочих всех... А кто прав, кто виноват в теперешних кровопролитиях — богу одному ведомо. Они ведь, большевики твои, тоже не святые апостолы. И хлебушко у мужиков отымали, и храмы господни оскверняли. А Христос учит нас: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благоволите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас. Ибо, если вы будете любить только любящих вас, какая вам награда?» Так-то вот, сын мой! Время на чистую воду выведет грешных и праведных, правых и виноватых, а сейчас — есть ли более достойное дело, чем спасать заблудшие души христианские...
Отец Григорий говорил вдохновенно, певуче, с длинным оканьем, и от этого сами слова казались круглыми, какими-то уютными, успокаивающими боль, отодвигающими в далекую даль жестокую реальность... И пришло сознание, что в чем-то он прав, отец Григорий, и не только из личной корысти претерпел за него, Маркела, грубые унижения и оскорбления Савенюка... Да только ли за него?
Смеркалось, когда они подъезжали к деревне. Впереди показались размытые туманом желтые огоньки окон. Хорошо запахло березовым дымом, донесся сварливый собачий брех.
— Давай-ка сенцом тебя притрушу, — сказал отец Григорий. — От злого глаза подальше... Уйти тебе надобно на время из деревни. Вот хотя бы на заимку к лесничему деду Васильку. Чудно-ой человек, не от мира сего, — божья непорочная душа, ако у младенца. Зверью да птице поклоняется, на пень молится... Лесной человек...
И Маркелу сквозь тягучую дремоту представился загадочный дед Василек этаким старичком-лесовичком из детских сказок: маленький, юркий, клок зеленого мха вместо бороды, а на голове — красная, в белых пятнышках, шляпка мухомора...
* * *
И вот он шел теперь на Василькову заимку, да слаб еще был, сил не хватило — заночевал на таежной тропе, у костра. В полудреме-полубреду провел эту ночь, и только ближе к рассвету успокоился, сидя, прикорнул у огня. Проснулся от неясного гула, вскочил на ноги.
Огромный коряжистый пень, под которым был разложен костер, гудел и ухал, как неведомое чудовище, выплевывая из разверзнутого зева огненные снопы искр.
У пня напрочь выгорело трухлявое нутро, образовалась тяга, как в печной трубе, и потому он ожил: застонал, завыл диким зверем на разные голоса...
Маркел огляделся по сторонам. Темно еще было. Огромная ночь стояла над тайгой — беспросветная, гибельная... Ни единой звездочки в небе, ни единого признака жизни на земле... Он закрыл лицо ладонями, упал на кучу хвойных веток, забылся...