Маяковский. Самоубийство, которого не было (Быков) - страница 15

без нищих и калек, –
я
уже
сгнию,
умерший под забором,
рядом
с десятком
моих коллег.
Подведите
мой
посмертный баланс!
Я утверждаю
и – знаю – не налгу:
на фоне
сегодняшних
дельцов и пролаз
я буду
– один! –
в непролазном долгу.
Долг наш –
реветь
медногорлой сиреной
в тумане мещанья,
у бурь в кипенье.
Поэт
всегда
должник вселенной,
платящий
на горе
проценты
и пени.
Я
в долгу
перед Бродвейской лампионией,
перед вами,
багдадские небеса,
перед Красной Армией,
перед вишнями Японии –
перед всем,
про что
не успел написать.

И не успеет уже, и сознает это прекрасно. Конечно, это очень страшные стихи. Именно поэтому они венчаются таким странным, искусственным жизнерадостным финалом:

А если
вам кажется,
что всего делов –
это пользоваться
чужими словесами,
то вот вам,
товарищи,
мое стило,
и можете
писать
сами!

Это уже нечто компромиссное. На самом деле мощное, бронзовое, трагическое звучание этих предсмертных стихов – вот настоящее поэтическое завещание. Потому что «Во весь голос» – это уже газетчина. Это уже вечная трагедия поэта, который уверен: «Ну, ничего, мое-то ремесло со мной, мое-то перо не заржавело! Вот захочу написать лирику и напишу такую лирику, что все обалдеют!» Берешься за нее, а уже одно жестяное громыхание, уже голосовой аппарат утрачен безвозвратно. Вот это была настоящая трагедия Маяковского. Потому что в поэме «Во весь голос» уже нет ни одного живого звука, как это ни ужасно, это всё уже медь, гранит, жесть и, более того, это попытка писать ямбом, о которой он говорит: «Асейчиков, если ЦК скажет писать ямбом, вы что будете делать?» – «Я брошу писать», – говорит Асеев. – «А я буду писать ямбом!» – отвечает Маяковский. Он чувствует, что время этого требует, и начинается этот ямб, в котором его поэтическая мысль чувствует себя как нога дикаря в сапоге. Она не привыкла тесно ставить пальцы, поэтому получаются какие-то идиотские стихи-уродцы, какие-то странные, недоговоренные мысли, не говоря уже о совершенно очевидных ошибках, которых он просто не видит.

Стихи стоят
свинцово-тяжело,
готовые и к смерти
и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
к жерлу прижав жерло
нацеленных
зияющих заглавий.

Но, помилуй Бог, орудия, прижатые к жерлу жерло, будут стрелять друг в друга! Он этого уже не слышит. И самое страшное, что заглавия его поэм действительно стреляют друг в друга. «Облако в штанах», этот крик сплошной, стреляет в «Хорошо!». «Владимир Ильич Ленин» стреляет в «Человека», потому что или «Человек», или «Владимир Ильич Ленин» – это совершенно очевидно. И вот эта стрельба к жерлу жерло, эта самоубийственная стратегия, она в этой поэме очень видна. Я уже не говорю о каких-то странных речевых оборотах, ему совершенно не свойственных. «Поэт вылизывал чахоткины плевки», естественно, что в дольнике можно сказать «слизывал», – это будет нормально, а «вылизывать», то есть доводить чахоткины плевки до лоска, до хорошего вида, ни один поэт не станет.