Мы и рады бы уничтожить то отвратительное, что есть в нашей жизни. Но уничтожив это отвратительное, мы уничтожим в себе человеческое. И вся наша дальнейшая жизнь сделается бессмысленна. И будем мы сидеть в Обуховской больнице, бормоча: «Тройка, семерка, туз». Ну, правда, повезло и Лизаньке, она взяла себе воспитанницу и скоро будет такой же старухой.
Пушкинская мысль о том, что отвратительное убивать нельзя, потому что иначе мы убьем в себе человеческое, теснейшим образом связана с другой пушкинской мыслью, тоже заповеданной нам и тоже глубоко христианской в своей сущности. Это мысль о неприемлемости, постыдности, губительности бунта. Русский бунт для него бесмысленен и беспощаден. Хотя нам очень бы хотелось приписать Пушкина к любым ниспровергателям режима. Как, черт возьми, как это соблазнительно! Как Христа приписывали к революционерам на французских баррикадах. Ужасно хочется приписать Пушкина к декабристам. Как замечательно в свое время говорила Тамара Габбе: «Книга Милицы Васильевны Нечкиной «Пушкин и декабристы» замечательна тем, что в ней нет ни Пушкина, ни декабристов, но есть одно огромное И на семьсот пятьдесят страниц». Ужасно хочется это И растянуть, ужасно хочется привлечь Пушкина на свою сторону.
Но, к сожалению, это невозможно. Никакой русский бунт у Пушкина никогда не получает оправдания. Скажу больше, ситуация бунта, наиболее наглядно отраженная в «Медном всаднике», не только отвратительна, но и неизбежна, и она будет неизбежна ровно до тех пор, пока русская государственность будет состоять из этих двух составляющих: хладный гранит, угнетающий болото, и само это болото, подавляемое гранитом. Между ними нет ни контакта, ни диалога, они существуют независимо друг от друга. Сто лет гранит давит на болото, раз в сто лет порабощенная стихия бунтует и сносит всех, в первую очередь неповинных. Таких, как несчастный Евгений и его возлюбленная, живущая в маленьком домике на острове.
Вот в этом-то и есть пушкинское понимание стихии. Стихия неуправляема и не права. Я не сказал бы, что это аристократический взгляд на проблему, хотя, разумеется, у аристократа есть не убеждения, а предрассудки, и Пушкин эти предрассудки защищает. Но здесь дело не в сословном предрассудке. Здесь дело в ином.
Пушкину одинаково омерзительны и давление на это болото, и бунт этого болота, потому что это явления одной природы. А вот какой-то продуктивный вариант мог бы найтись, если бы между этим «гранитом» и «болотом» или между Поклоном и Болотом, говоря в сегодняшней терминологии, наметился диалог, наметилось бы какое-нибудь взаимопонимание. Более того, наметилось какое-нибудь общее дело. Но ничего подобного не происходит. И вот это еще одна заповедь Пушкина, за которую, к сожалению, ему пришлось дорого заплатить.