Безумие (Терзийски) - страница 106

А я вообще не знал, в каком времени живу. Мне было все равно. Я ненавидел время и традиции. Но судьба деда Сыйко меня заботила. Ведь в это проклятое тысячелетие мы пережили с ним вместе и много хорошего.

Мне вспомнилось, как вместе с ним мы сидели на холме у села и ели хлеб с брынзой. Потом виноград. Он резал ножичком брынзу, отламывал хлеб, и мы отрывали от кисти виноградины. Одновременно он напевно рассказывал мне сказки о крепости над селом. Она называлась Кале. Сказать по правде, это было волнительно и сказочно. Так что к судьбе деда я не был равнодушен.

Но сейчас дед был беспокойным и растерянным, а деменция делала его особенно раздражительным. И уже в самом начале его пребывания в Больнице возникли проблемы. Я разместил его, не без помощи коллег и медсестер, в самой лучшей палате отделения доктора Сами. Днем все было более-менее ничего, но вот по ночам — совсем плохо. При деменции больной чаще всего неспокоен именно в ночное время. Дед Сыйко начинал бродить, как привидение, по коридорам, ругаться со старушками и угрожающе ворчать на стариков. Он становился деспотом Добротицей[28] в полной призраков крепости. Разгневанный владыка старческого приюта.

Однажды ночью, может, через неделю после его поступления, на дежурстве была Карастоянова. С ее слов, дед Сыйко опять был неспокойным. Бродил и покрикивал. Вел себя властно, как и всю свою жизнь. Хотел уйти домой. Хотел командовать.

Карастоянову разозлили его деспотичные замашки, и она распорядилась вколоть ему две ампулы антиалерзина. Антиалерзин, кроме антиаллергических, имеет и известные успокоительные свойства. В психиатрии же он иногда используется как дополнение к лечению особо буйных больных.

Плохо было то, что антиалерзин серьезно нарушает кровяное давление и динамику кровообращения. Дед Сыйко негодующе перенес уколы и заснул. Утром он кое-как проснулся, но уже в полном беспамятстве. Кора головного мозга, лишившись притока крови, увяла и погибла — этот тоненький слой чувств и мыслей просто свернулся, как папиросная бумага. А вместе с ним ушли в небытие и все прочитанные труды Гегеля и Спинозы. А также и наши совместные обрывочные воспоминания — о том, как мы вместе едим виноград с хлебом.

Когда я прибыл в Больницу, дед Сыйко мог лишь двигать глазами и лежать с открытым ртом. Он был безмолвен. Его челюсть была вывихнута и уродливо отвисла. Я попытался вернуть ее на место, но почувствовал, насколько она хрупкая. Я понял, что если посильней нажать, она просто развалится.

Не было смысла его больше мучить. Надо было просто ждать его смерти. Я посуетился немного около него, но садиться не стал. Я знал, что мне станет очень грустно. Я это знал. А может, наоборот, я боялся, что если сяду, грусть не придет ко мне?