В скорлупе (Макьюэн) - страница 7

Сегодня женщина рассказывала по радио, как задавила на пустынной дороге собаку, золотистого ретривера. Под фарами своей машины она присела около умиравшего в страшных судорогах животного и держала его за лапу. Большие карие глаза смотрели на нее без укора. Свободной рукой женщина подобрала камень и несколько раз ударила несчастного по голове. Чтобы покончить с Джоном Кейрнкроссом, понадобился бы только один удар, один coup de vérité[3]. Но, вместо этого, когда он начинает декламировать, Труди вежливо делает вид, что слушает. Я же слушаю внимательно.

Обычно мы идем в его поэтическую библиотеку на втором этаже. Пока отец устраивается в своем кресле, слышен только громкий стук часов на каминной полке. Здесь, в присутствии поэта, я даю волю предположениям. Если отец смотрит на потолок, чтобы собраться с мыслями, то видит ветшание палладианского декора. Алебастровая пыль присыпала корешки знаменитых книг, будто сахарной пудрой. Мать, перед тем как сесть, вытирает сиденье кресла ладонью. Без увертюры отец набирает в грудь воздуха и начинает. Он декламирует плавно, с чувством. Большинство современных стихотворений оставляют меня холодным. Слишком много о себе, слишком глянцево-равнодушно о других, слишком много осечек в слишком коротких строках. Но теплые, как объятья братьев — Джон Китс и Уилфред Оуэн. Кто не хотел бы написать: «И яблоко под карамелью, и айва, и сливы, и горлянка»[4] или «Им саван — бледность лиц девичьих»?[5]

Я вижу мать его обожающими глазами с другого конца комнаты. Она погрузилась в большое кожаное кресло времен фрейдовской Вены. Она грациозно подвернула под себя стройные ноги. Локоть оперт на подлокотник, рука подпирает склоненную голову, а пальцы другой руки тихонько барабанят по щиколотке. День жаркий, открыты окна, за ними — приятный гул уличного движения в Сент-Джонс-Вуде. Лицо у нее задумчивое, нижняя губа кажется тяжелой. Она облизывает ее чистым розовым языком. Несколько светлых завитков волос влажно прилипли к шее. Ситцевое платье, скроенное просторно из-за меня — светло-зеленого цвета, светлее ее глаз. Спокойная работа вынашивания идет своим чередом, и она ощущает усталость — приятную. Джон Кейрнкросс видит летний румянец на ее щеках, плавную линию плеча и шеи и набухших грудей, многообещающую выпуклость, под которой — я, незагорелые бледные икры, гладкую подошву высунувшейся ступни, рядок по росту выстроившихся невинных пальчиков, словно детишек на семейном фото. Все в ней, думает он, доведено до совершенства беременностью.

Он не видит, что она ждет не дождется его ухода. Что это безнравственно с ее стороны требовать, чтобы он жил отдельно, — сейчас, когда мы на третьем триместре. Неужели он так смиренен в своем уничижении? Такой большой мужчина — метр девяносто, я слышал, — великан с густыми черными волосами на могучих руках, глупый великан, если думает, что это правильно — освободить жене «пространство», в котором она якобы нуждается. Пространство! Ей бы сюда зайти, где я палец согнуть не могу. В лексиконе моей матери пространство, ее потребность в нем — искривленная метафора, если не синоним. Ее эгоизма, обмана, жестокости. Но погодите — я люблю ее, она мое божество, и я в ней нуждаюсь. Беру свои слова назад! Во мне говорило страдание. Я живу в таком же заблуждении, как мой отец. И это правда. Ее красота, и отстраненность, и готовность — они одно.