Вот так, обнажая твои тайные чувства, я обижаю тебя, милая старушка, хотя именно я питаю отвращение к насмешкам над человеческими слабостями, к желанию обидеть, поставить в неловкое положение, разобрать человека по косточкам, словно он простая, неодушевленная безделушка. Но ты не была таковой — нет, я-то знаю. Хотя сама ты, возможно, и не знала этого. В тебе чувствовалось очарование времени, примета того, что живет в нас независимо. Вот почему я не очень-то вспоминаю твой неуемный аппетит с последующим несварением желудка, магнезией, клистирами, твой острый язычок, твою месть возрасту, когда ты злословила со своей подругой Иносенсией, ханжой, каких мало, твои козни против служанок, ссоры со слугой Антонио, жадность, с которой ты защищала свои грошовые сбережения, желание, чтобы мы тебя без конца целовали в доказательство того, что «ты нам не противна», — все это не помню, забываю, а помню только добрую женщину да твой старый семейный альбом, который ты неоднократно мне показывала — ты явно хотела, чтобы я понял, как быстро летит время. А потом передала мне в наследство, «чтобы я хранил его». И он передо мной, как призрак времени и людей, которых я уже плохо знаю и которые смотрят на меня из прошлого, хотят что-то сказать, но не могут и нагоняют на меня тоску своими глазами, такими же, как у моего друга Мондего, которого в конце концов тайком прикончил Антонио.
По средам и субботам я давал уроки Софии. Чтобы вкратце повторить уже знакомый ей материал, мы начали с азов. Читая нараспев парадигмы глаголов, София так ловко проглатывала гласные, что я только смутно догадывался о наличии ошибок. Держалась она так, будто в ней жило что-то очень важное, гораздо важнее ее самой и, уж во всяком случае, такой безделицы, как правила грамматики. И еще она впивалась в меня глазами и не отводила их, делая вид, что припоминает то, о чем я ее спрашиваю. Я, как правило, садился на диван, София — на диван напротив и, закинув ногу на ногу, записывала урок в школьных тетрадях, которые лишний раз напоминали, что школа ушла безвозвратно. Мадам или кто-нибудь из домашних появлялись редко. Дверь мне отпирала и провожала в кабинет каждый раз вспыхивающая как маков цвет служанка. Какое-то время я пребывал в кабинете, подавленный мебелью и тишиной. Потом приходила София и всегда запирала за собой дверь, словно презирала того, кто мог бы потребовать, чтобы она оставалась открытой. Так у нас с Софией появилась общая тайна, и мы ее оба признавали. Один-единственный раз она пришла на урок в домашних туфлях и накинутой на плечи голубой кофте, спустившись таким образом до обыденности, в которой есть место слабостям. София считала себя существом исключительным и потому всегда была подтянута, со вкусом и продуманно одета, что сказывалось во всем ее облике: в походке, в агрессивно выступающих вперед грудях, в сверкающих, прямо смотрящих глазах. И я инстинктивно чувствовал, что все яркое, пылкое, живое, чем богата земля, есть в Софии, в ее крепком теле. И что такое я перед ней, перед этим олицетворением радости жизни, — жалкий труп? Сознание собственной ущербности парализовывало меня, произносимые мною слова умирали. Однажды, после того как я объяснил ей — не помню сейчас какое — правило синтаксиса и после того как она попыталась сделать на это правило соответствующее упражнение, София устало захлопнула тетрадь и, снисходительно улыбнувшись, спросила: