Избранное (Ферейра) - страница 62

Однажды, неожиданно для меня, когда я вот так прогуливался, появился ректор. Хотя не так уж и неожиданно, потому что я увидел входящего во двор легавого пса, за которым тут же должен был последовать его хозяин. Как всегда, не уклоняясь от обычного маршрута, пес поднялся по ступеням и исчез в канцелярии. Он шел в кабинет ректора, в отведенный для него угол, где часами предавался меланхолии. Пес был грустным. Мы его ласкали, но он оставался к ласкам безразличен, всегда с опущенным хвостом и опущенной головой. Ректор подошел ко мне своей тяжелой походкой.

— Ну? Убиваем время? Так ведь?

— Да, сеньор ректор. День прекрасный.

— Хм… Тепло, хорошо.

Он остановился, принялся разминать сигарету, опустив глаза и выпятив нижнюю губу, словно выражал свое презрительно-снисходительное отношение к пороку, которым страдал.

— Тепло, хорошо. Хм… Так как идут дела?

У меня все шло как надо. Я был доволен учениками, экспериментами, которые проводил, к примеру сочинениями, сеньор ректор, внеклассным чтением, и городом, и погодой, и воспоминаниями, и тишиной, но, конечно, моя цель — Лиссабон (туда я надеялся через год перебраться), и, наконец, климатом (мне еще до приезда говорили, что он хороший, — я ведь из горной части Португалии, привык к холоду) и лицейским двором (этим вечерним часом, монастырским уединением, годным для чего бы то ни было, даже для смерти) — это было именно так, я был доволен. Ректор прогуливался со мной взад и вперед по той части сада, где солнце расстелило свою светлую дорожку. Иногда, поворачиваясь, мы сбивались с шага. Тогда он, стараясь, как солдат в строю, идти в ногу, смешно подпрыгивал. Наконец он сказал:

— Этот город… Здесь нужна осторожность, большая осторожность. Ваши сочинения, конечно, очень любопытны. Но лучше давайте другие, лучше другие. Официант, портниха и прочие. Конечно, любопытные сочинения. Но лучше не надо, не надо. Ведь есть же другие темы. Я, конечно, никогда не преподавал португальский язык. Но есть же другие — «Весна», ну и что-нибудь в этом роде… «Буря». Истории о детях, подающих милостыню бедным, и тому подобные. И тут все будут довольны, и богатые и бедные…

И он смеялся своим хрипловатым, добродушным смехом над несуразностями мира. Но тогда я его даже и не понял, потому что моя безмятежность разве что позволяла его слушать, не вникая в смысл слов… И тот солнечный зимний час, и тишина были чрезмерны для бесхитростной гармонии. Звонок возвестил о конце урока, и очень скоро двор наполнился громкими ребячьими голосами.

Но если, добрый ректор, я не должен был привлекать внимание своих учеников к социальным проблемам мира, то поговорить с ними о непонятном чуде, именуемом жизнью, я запретным не считаю. Да и цель того, что ты, как я теперь понимаю, запрещал мне, не была в том, чтобы ученики почувствовали себя в шкуре носильщика или рабочего, а в том, чтобы каждый из них создал в своем воображении существо, стоящее вне законов людей и богов. То, что ты мне запрещал, имело цель создать детскими руками, руками смертных, новую личность — нового Адама, но не библейского! И тут было о чем побеседовать! Однажды мы прочли «Вавилон и Сион» Камоэнса. В этих стихах говорилось о Вавилоне и небесном Иерусалиме. Камоэнс, мой постоянный наставник с незапамятных времен, хотел сказать, что небесная родина — это идеал его грез, грез человека нищего, осужденного на муки. Но я знал, я, у которого нет всеоправдывающего и всеискупающего бога, я, который так давно сражался за возвращение человеку всего, что еще сохранило на себе печать божественного, я, который хотел уместить все это в себе — недолговечном и хрупком сосуде из глины и воды, я, которого все волновало и тревожило, я — материалист, однако не такой, который все взвешивает гирями и отмеряет сантиметрами, я, который мечтал о полновластии человека на той земле, где он проклят и возвеличен, я — поборник всего таинственного и возвышенного, — я знал, что память Камоэнса за пределами зримого и осязаемого была и моей врожденной, абсолютной памятью об истоках сущего. Но, стремясь преодолеть свое жизненное пространство, разорвать тучи, я ничего не находил, кроме пустого неба. Однако память оставалась моей, я это знал, знал и понимал, потому что все мое существо откликалось на какие-то неясные сигналы и смутную тревогу, которая охватывает меня, когда твоя музыка, Кристина, будит во мне эту память. Шопен. «Ноктюрн № 20», Кристина… Я рассказал ученикам о Прусте, о времени, вновь обретенном в воспоминаниях, об ореоле, окружающем впечатления детства, о голубых барвинках Руссо