В ожидании Божанглза (Бурдо) - страница 60

10

Утром я вышел на террасу и увидел на столе кофейные чашки, баночки варенья и корзинку с хлебом, а посреди всего этого красовался огромный букет мимозы, лаванды, маков, пестрых маргариток и розмарина — прелестная картина! Подойдя к перилам, чтобы взглянуть на озеро, я разглядел Мамочку, которая лежала на воде, как всегда, в своей белой ночной рубашке. Она любила лежать вот так, на спине, в своем белом одеянии, всматриваясь в небеса и вслушиваясь в подводные голоса, — по ее словам, не было ничего лучше, чтобы начать новый день. Обернувшись, я увидел Папу, он смотрел на букет, и вид у него был счастливый и спокойный. Но, сев за стол, он заметил в тени букета коробочку от снотворного, все капсулы в ней были раскрыты и пусты. Он как-то странно взглянул на меня, вскочил и кинулся к озеру; он мчался со всех ног, а я так и застыл на террасе, в своей пижаме, цепенея от ужаса и отказываясь понимать, какая драма произошла там, внизу. Я смотрел, как бежит Папа, как он бросается в воду и плывет к Мамочке, как она лежит на воде, раскинув руки, в своей белой ночной рубашке, и ее тело медленно сносит от берега к середине озера.

Папа вынес ее из воды и положил на прибрежную гальку. Он пытался ее оживить, растирал, делал искусственное дыхание, приникал губами к ее рту, чтобы вдохнуть свой воздух, свою любовь, все свои чувства, был в полном исступлении. Не помню, как я спустился к озеру, но каким-то образом оказался рядом с ним. Я держал Мамочкину ледяную руку, а Папа все продолжал обнимать ее и говорить с ней. Он говорил так, словно она могла его услышать, словно она была еще жива; говорил, что это не страшно, что он ее понимает, что все уладится, что не нужно волноваться, что сейчас все пройдет и они скоро встретятся. А Мамочка смотрела на него и не прерывала: она-то знала, что все кончено, что он просто тешит себя этой ложью. И ее глаза были широко раскрыты, чтобы не причинять ему лишней боли, потому что иногда ложь все-таки лучше горькой правды. Но я почему-то сразу понял, что все кончено; теперь до меня дошел смысл тех слов, что она нашептывала мне вчера в кровати. И я зарыдал, зарыдал так безутешно, как никогда, кляня себя за то, что не открыл тогда глаза в темноте, не понял, что означали ее ночные слова, а означали они, что она решила умереть, расстаться с нами, уйти, чтобы не мучить больше своими приступами на чердаке, своими безумными наваждениями, своими нескончаемыми исступленными воплями. Теперь-то я все это понимал, но было уже слишком поздно, вот отчего я плакал. Если бы я открыл глаза, если бы я ей ответил, если бы удержал, чтобы она заснула рядом со мной, если бы сказал, что мы ее любим и нормальную и безумную, она бы наверняка этого не сделала, наверняка не пошла бы купаться в свой последний раз. Но я ничего этого не сделал и не сказал, а теперь она лежала тут, похолодевшая, с неподвижными глазами, и не слышала нашего горького плача, и не видела слез и ужаса в наших глазах.