Новой излюбленной темой Пенни стали рассуждения о смысле жизни, точнее о его отсутствии. И сколь бы эти разговоры ни казались мне удручающими и, в конце концов, бессмысленными, это не мешало мне заражаться от нее депрессивным сплином, словно сезонным вирусом, против которого мой организм не мог выработать защиты.
«Синдром отсутствия» ― так я называл один из необычных недугов Пенни ― заводил меня иногда в полнейший тупик. Недуг проявлял себя неожиданно. Ни с того ни с сего, но как правило в послеобеденное время, часам к пяти, Пенни погружалась в бездеятельное состояние хандры, на всё реагировала однозначным «не хочу и не могу». И не было силы на всём белом свете, которая могла бы вырвать ее из состояния ступора, заставить ее чем-нибудь заняться. Силясь отвлечь ее, развеять в ней наплыв мрачных мыслей или просто нарушить замкнутый круг внутренних ощущений, я предлагал ей то одно, то другое. Но ничто не помогало.
«Пенни а Пенни, ты не хочешь пойти погулять в парк?.. Смотри, выглянуло солнце, только что был дождь, и там, наверное, всё благоухает. Пахнет почками, дождевыми червями…»
«Какая гадость!»
«Ты хочешь полежать на диване, отдохнуть?»
«Не хочу».
«Ты хочешь встать с дивана?»
«Не хочу».
«Лежать ты не хочешь. Встать тоже… Знаешь, я на всё согласен. Предложи что-нибудь сама!»
«Да я ничего не хочу! Даже хотеть не хочу! Как ты не понимаешь?..»
У меня опускались руки. Я ждал окончания приступа, ждал лучших времен. Так проходила неделя за неделей. До очередного отъезда Пенни в Соединенные Штаты…
То вдруг без ума от поездок за грибами, хотя не могла отличить опенка от бледной поганки, то вдруг, жертва своей впечатлительности, от одного чтения дневников Николая II способная люто возненавидеть пасмурную погоду, вчера восхваляемую, а еще через день, тоже вдруг заражаясь от меня дурной привычкой травить себя по утрам черным кофе без сахара, всерьез начинавшая восхвалять эту наркотическую горечь, да еще и называя ее на редкость «дивной» и даже уверяя, что «жизнь ― прекраснейшая из загадок». В Пенни всё менялось с утра до вечера. Жизнь ее была сплошной лихорадочной переменой ― одежды, привычек, мыслей, настроений…
Болезненное самообезличивание Пенни вызывало во мне то отталкивание, то негодование, но иногда на меня находил какой-то страх. Полное самоотречение человека неизбежно требует взаимности в том или ином проявлении ― это факт. А если нет возможности ответить аналогичным самоотречением, необходимо по меньшей мере взять на себя более весомую долю ответственности за близкого, чтобы не дать ему растранжирить себя, будь то от чрезмерной доброты, будь то по слепоте душевной. Таков был мой подход. И я постоянно стремился к тому, чтобы принять в жизни Пенни деятельное участие. Но чувство сопричастности заводило в тупик, только и всего, поскольку Пенни никого не подпускала к себе близко. В чрезмерно участливом отношении к себе она чувствовала какую-то угрозу. Не своей независимости ― этим она не дорожила, ― а жизни другого, поскольку понимала, что сама она представляет собой пропасть, выбраться из которой не каждому под силу…