Причина смерти — расстрел: Хроника последних дней Исаака Бабеля (Поварцов) - страница 46

Идеи эти, если можно их так назвать, находили широкий отклик и, несомненно, на какой-то промежуток времени задержали и извратили рост советской литературы.

Вся эта система взглядов, проводившихся в жизнь без организационной связи и от случая к случаю, являлась, однако, прямым отзвуком воронщины и продолжением его литературного курса».

В следующий раз Бабель углубит тему, начав рассказ с отказа некоторых писателей от опального редактора-оппозиционера. Да, определенное охлаждение к нему имело место, тем не менее Воронский продолжал оставаться притягательной фигурой в литературной среде. Читая бабелевский текст, понимаешь, что вопреки оценкам, сделанным в неволе, до нас-таки доходит правдивая информация о настроениях советской творческой интеллигенции. Такое ощущение, будто через головы мучителей писатель обращается из застенка к гражданам будущей, свободной России.

«После снятия Воронского с „Красной Нови“ он стал чем-то вроде „воеводы без народа“. Обнаружил колебания Всеволод Иванов — это было сочтено за предательство; отошел Пильняк, по-прежнему продолжали встречаться с Воронским Сейфуллина, я, Леонов. Тогда же на смену и в помощь „красноновцам“ был организован „Перевал“. Воронский понимал, что от нас, людей вышедших из-под опеки, с определившимися вкусами, литературной дорогой ему не добиться нужной общественной активности; эта задача возлагалась на перевальцев, от нас же требовалось — не печататься в „Красной Нови“ при новой редакции, отдавать свои вещи в издания Воронского („Круг“ и др.), печататься вместе с молодыми в „Перевале“, чтобы демонстрировать единство и преемственность кадров Воронского. От нас же требовалось воздействовать на общественное мнение, на видных партийных, советских работников, убеждая их в правильности литературной политики Воронского. Недостаточно, партизански, но задачи, поставленные Воронским в те годы (1925–1927), выполнялись. Наряду с этим Воронский продолжал то, что можно назвать бытовой обработкой. О чем говорилось за стаканом чая? Перепевались покаянные рассказы о старой, ушедшей Руси, в которой наряду с плохим было так много прекрасного; с умилением вспоминали монастырские „луковки“, идиллию уездных городов; царская тюрьма — и та изображалась в легких, иногда трогательных тонах, а тюремщики и жандармы выглядели по этим рассказам чуть вывихнутыми, неплохими людьми. Недооценка т. наз. „хороших людей“ — Пятаковых, Лашевичей, Серебряковых вменялось революции в смертный грех…

Здесь надо сказать несколько слов о себе. Признать, что всем дурным в себе я обязан Воронскому, было бы ложью и самоумалением. Влияние его на меня было ограниченным — критиком я считал его посредственным, политиком — импрессионистическим, но это внушенное им деление революционеров „на плохих людей и хороших“ въелось в плоть мою и в кровь, стало причиной всех моих бед, литературных и личных. Одна из основных заповедей Воронского была заповедь о том, что мы должны оставаться верными себе, своему стилю и тематике; считалось, что все может изменяться вокруг нас, писатель же растет только в себе, обогащается духовно и что этот процесс — внутренний — может идти независимо от внешних влияний. С этим-то багажом я хотел работать дальше; отсюда — крушение всех моих попыток осилить настоящую советскую тему. Я хотел описать рассказанное мне Евдокимовым Звенигородское дело (поимку на Украине бандитов Завгороднего и других) — из этой попытки ничего не вышло, п. ч. бандиты и советские люди поставлены были мною только в человеческие, но не в политические отношения.