— Голос прохиндея... —несмотря на отвратительную видимость, непрекращавшийся снег с дождем, Антон со вкусом, широко и на приличной скорости заложил очередной вираж, обгоняя «Жигули».
Машину он водил неплохо.
— И долго вы говорили? — Денисов удобнее расположился у себя на сиденье.
— Минуты полторы. Он спросил: «Вы дежурный врач?» — «Да, — отвечаю. — Я врач. Что вы хотели?» — «Насчет состояния здоровья Дернова. Из милиции. Когда можно будет его допросить?»
Ехали быстро. С самого начала Антон гнал лихо, вложив в скорость свою уверенность в успехе дела.
— Я потянул время. «Вы инспектор?» — спрашиваю. «Да, отделения милиции при вокзале». У меня хватило ума промолчать: «отдела», а не «отделения»! «При вокзале!» Он спрашивает дальше: «Как его состояние? Жить будет?» — «Нет, — говорю, — скорее всего нет. Из жизни уходит молодой человек, который должен бы еще жить да жить...» Мы поговорили еще, потом он положил трубку.
Несколько минут Денисов обдумывал услышанное. Мелькали белые от снега переулки, -впереди показалась станция метро «Лермонтовская».
Денисов спросил:
— О чем вы еще говорили?
— В общем, ни о чем. Я представил себя дежурным врачом. Сказал то, что, на мой взгляд, сказал бы тот, разговаривая с работником милиции: «примите меры розыска», «преступник этот особо опасен, должен понести наказание». Говоря честно, мне хотелось подпортить ему настроение.
Ехали молча. На заднем сиденье пахло медвежьей шкурой, которую Сабодаш привез из отпуска из дома, с Алтая.
Они подъезжали к Курскому вокзалу. Внизу, ниже уровня Садового кольца, мелькнула гофрированная крыша громадного зала для пассажиров, прямо напротив, под арку
транспортного управления внутренних дел, улица Чкалова, сорок, въезжала машина.
— Какие «меры розыска», Антон? — спросил Денисов. — Ведь речь шла о несчастном случае?
Сабодаш сбросил скорость.
— Знаешь! — Антон уже догадался о своей ошибке. В зеркале показались его расстроенные глаза.— Я плохой дипломат! Мне легче было бы один на один с ним, как Бе-логорлова... Может, все-таки ничего? Как думаешь?
Денисов покачал головой:
— Останови у автомата: надо предупредить Бахметьева, а он поставит в известность Сапронова.
— Так хорошо началось, — сказал Антон. Денисову стало жаль его. — Разговаривали не меньше двух минут!
— Позвоним. И надо срочно в пансионат. Я до конца не уверен. Но думаю, он уже скрылся.
— ...Все открылось мне, как всегда, вдруг! И без связи с предыдущим. Я не умею логически мыслить: всегда чувства приводят меня к готовым выводам. Мы вместе ехали в электропоезде. Народу в вагоне почти не было. Я сидел у окна и думал об отце. О том, как мы с матерью везли урну с его прахом из крематория на кладбище в Востряково. Ездили вдвоем, урна лежала в сумке, которую я вез. «Та-кое горе!..» — повторяла мать поминутно. На нее больно было смотреть. А вокруг стояла весна. Самое начало мая. Только что прошел первый ливень. Земля в Вострякове парила, и на памятниках сверкали ослепительные капли. Кроме матери, все кругом были полны еще этим коротким ливнем, теплом и испарениями, ароматом пробуждающейся зелени. Никому не было дела до ушедшего из жизни человека, которого оплакивала моя мать. «Та-акое горе!..» Фраза эта как-то соседствовала с другой, сказанной при мне в адрес адвоката человеком, с которыми связал свою судьбу: «Погиб! Подумаешь, какое горе!..» Начиная какое-нибудь дело, не думаешь, что год-другой спустя твоим самым большим и несбыточным желанием будет — вернуться к тому, что ты когда-то высокомерно отверг. В сутолоке отделяешь поступки от их последствий напрочь! Только потом, когда' видишь горестный результат, недоумеваешь: «Откуда? Что к этому привело?..»