Яков отошел в сторону и отер невольно выступившие слезы.
Матусов выл и стонал, и ему вторил холодный осенний ветер.
Наконец молодой сержант смолк, вытер лицо, встал и выпрямился.
— Идем! — сказал он, встряхивая на спине мешок.
— Пошли! — отозвался Яков и прибавил: — Так-то лучше!
Как и Багреев, они сели на баркас и поплыли на другую сторону.
— Кто вы? — допытывался солдат-перевозчик.
— Царские слуги, — ответил Яков, и больше солдат ничего не мог от него добиться.
— Черти какие-то, право! — пробормотал он, гребя назад, а Матусов с Яковом шагали вдоль берега, держа путь к Спасскому.
Шлиссельбург и окрестности пустели. Отошел Апраксин со своим войском, потянулся Брюс, Гулиц, Вейс; за ними во Псков — на прежнюю стоянку — тронулся Шереметев. Наконец выступил сам царь Петр со своими ротами преображенцев и семеновцев, с отрядом лихих башкир и своими денщиками. Он ехал в Москву, где ждала его торжественная встреча, сочиненная Ромодановским.
— Береги пуще глаза сию фортецию, Алексаша! — сказал царь Меншикову, садясь на баркас и крепко целуя своего любимца.
Меншиков сморгнул слезу.
— О чем говоришь! — сказал он с солдатской простотой.
— К слову. А мы к тебе будем по весне и знатное сделаем возлияние Бахусу! — и Петр, сойдя на баркас, махнул.
Гребцы легли на весла — и лодка двинулась. Царь махал любимцу Меншикову шляпой, и рядом с ним слабой, бледной рукой делал приветственные жесты и царевич Алексей. Великан отец и бледный, худенький отрок отдалялись от берега, и расстояние словно равняло их. На берегу одиноко стоял Меншиков, первый комендант крепости Шлиссельбург. Ноябрьский ветер рвал на нем камзол, трепал волосы и выл, словно правил тризну по убитым воинам.
— Добро! — тихо сказал Меншиков, — перезимуем тут! Какова-то будет шереметевская красотка?
Словно как в сказке: что-то постороннее, нелепое, сильное, как Змей Горыныч, ворвалось в жизнь и сломило, и раздробило недавнее счастье. И вот ехали Пряховы из теплого гнезда дремучим лесом, ехали быстро, торопливо. Ничего, что возок встряхивало на узловатых корнях, гигантскими змеями протянувшихся через просеку; ничего, что от этого колыхалась полубесчувственная Ирина Петровна. Грудкин только сдвигал густые брови и говорил:
— Это что за встряска! Вот — избави Господи — какую встряску дадут Василию Агафоновичу! Эх, тоже старый человек!..
Катя прижалась к Соне и вся дрожала; слезы уже не лились из ее глаз.
Время шло; стал надвигаться ранний вечер, и в дремучем лесу становилось темнее и темнее. Страшно было выглянуть за занавеску. Лохматые ели казались огромными чудовищами, к самому возку тянувшими свои косматые, колючие лапы, вековые сосны — страшными великанами, а кусты — карликами, выходящими из-под земли. Чудились и ведьма, и злыдни. А ко всему еще в сучьях гудел и свистел ветер и деревья страшно шатались и скрипели. Где-то завыл волк; где-то страшным хохотом залился филин.