В год после смерти Пейшенс Молли сделалась более задумчивой. Она часто казалась отрешенной и рассеянной. Дважды у нее были приступы головокружения, а один раз она провела в постели три дня, прежде чем полностью поправилась. Она худела и двигалась все медленней. Когда последние из ее сыновей решили, что пришла пора им искать собственные пути в мире, она их отпустила с улыбкой, а вечером при мне тихо плакала: «Я за них рада. Это время начала для них. Но для меня это конец, причем трудный». Она стала больше времени уделять спокойным занятиям, чаще проявляла слабость, чем в прежние годы, и сделалась очень чуткой ко мне.
В следующем году она немного пришла в себя. Когда наступила весна, Молли вычистила позабытые перед тем ульи и даже поймала новый пчелиный рой. Ее повзрослевшие дети приходили и уходили, сообщали множество новостей о своих жизнях, полных забот, привозили в гости внуков. Они были рады видеть, что мать отчасти восстановила прежнюю живость и бодрость духа. К моему восторгу, к ней вернулось и желание. Это был хороший год для нас обоих. Во мне затеплилась надежда, что недуг, ставший причиной обмороков, миновал. Мы сблизились, как два дерева, посаженные чуть поодаль друг от друга, чьи ветви наконец-то соприкоснулись и переплелись. Не то чтобы дети Молли мешали нам, когда жили рядом, но она всегда в первую очередь думала о них и уделяла им время. Без стыда признаюсь, я наслаждался тем, что стал теперь центром ее мира, и старался всячески показать ей, что она всегда занимала это место в моей жизни.
Недавно Молли снова начала прибавлять в весе. Ее аппетит казался неутолимым, и, по мере того как ее живот округлялся, я ее немного поддразнивал. Но прекратил это в тот день, когда она посмотрела на меня и сказала почти печально: «Я же не могу не стареть, как ты, любовь моя. Я буду делаться старше – может, толще и медлительней. Мои девичьи годы прошли, как и детородные. Я превращаюсь в старуху, Фитц. Надеюсь лишь, что мое тело сдастся прежде моего разума. У меня нет желания задерживаться здесь, после того как я перестану помнить, кто ты или кто я».
Так что, когда она объявила мне о своей «беременности», я начал опасаться, что сбылись ее и мои самые худшие страхи. Живот Молли делался все тяжелее. Спина у нее болела, походка сделалась медленной. Ее мысли отдалились от нашей повседневной жизни, она забросила занятия, которые когда-то любила, и часто я стал замечать, как она глядит куда-то в пустоту, озадаченная и одновременно удивленная.
Когда прошло несколько недель, а она продолжала настаивать на том, что беременна, я снова попытался ее образумить. Мы легли в постель, она была в моих объятиях. Она снова заговорила о грядущем ребенке, и я решился возразить: