Долгая нота (От Острова и к Острову) (Орлов) - страница 10

— Поехали!

Если выпить, то с ним нет молчания. Иногда мне кажется, что он боится тишины, как боятся её все, кто торопится жить. Ему необходимо ежесекундно сообщать действительности о своём существовании. Он словно отталкивается от каждого слова, как отталкиваются от воды, плывя саженками. Он отмахивается от тишины. Он готов менять вектор своего словесного движения и следовать за своими словами, иногда оглядываясь: — не отстали собеседники? Я отстаю. Вначале даже забегаю вперёд, заглядываю с глаза, смеюсь. Но вот уже фонетическая одышка, икота местоимений. Я не стайер разговора. Для меня эти дистанции невозможны. Плетусь где-то далеко сзади, иногда поднимая вверх руки, заметив, что он обернулся. Беги, Лёха, беги. Я срежу где-то тайной тропой, встречу тебя выдохшегося, раскрасневшегося, с последней полсотней граммов в чашке с отбитыми краями. Я подниму её за твою победу, за твою постоянную победу. Если смотреть на собор, то кажется, что шутник-декоратор специально придумывал коллаж. Сараи, заборы, жёлтый угол дома. Между рамами — братское кладбище насекомых. Потёки краски, фантики от конфет, пивная пробка. Оконное стекло не мыли несколько лет. Трещина. Кто смотрел в это окно? Хорошие люди? Скверные? Зачем они сюда? Как отсюда? Какими именами их называли жёны? Какими прозвищами их кляли в спины?..

— По последней! Чтобы были мы здоровы и неприлично богаты!

— Поехали!

Лёха выдыхает, дёргает небритым кадыком, фырчит, тянется за сигаретой, но лишь щёлкает пальцами над пачкой. Как выпьет, так забывает, что бросил. Иногда даже поджечь успевает. Сидит, смотрит на меня, как на результат своего труда — оценивающе, с гордостью, с удовлетворением.

— Ну, всё прекрасно, брат! Ты тут сам, а я пойду вздремну. Ключи на гвоздике в прихожей.

Интимность человеческого жилья. Хруст замка — хруст стариковских колен. Всю жизнь дом на корточках перед бухтой: сквозняки в коридорах, туман в вентиляции. Скрипит чем-то, гулкает, шепелявит. Не то испугать пытается, не то пожаловаться. Вздорный старик, мстительный, жалкий.

Помню другой дом. Амдерма. Улица Центральная. Раскисшая дорога к Пай-Хою. Крыльцо на балясинах, медная ручка двери, до которой так щекотно дотрагиваться, лишь сними варежку. «Би-би-си» из приёмника на качающейся волне. Пахнет борщом и касторовым маслом от отцовской куртки. Куртка на вешалке — коричневая, лоснящаяся, уютная. И ветер с Карского моря из-под штапика с дребезгом и руганью. Отец в клетчатой ковбойке, в брюках со штрипками, раскрасневшийся в жарко натопленной кухне. В зубах «родопи», очки высоко на лбу, что-то печатает на портативном «Консуле». Такая же кухня, комната. Прихожая, где я стою в углу, после того как сбежал смотреть медведя. Тоже Север, но море иное, люди другие, другая история. И дом будто старичок-проказник: спрячет под лестницей, подставит перила под выжигательное стекло, самолёт в окошке покажет. Лбом к его стенке прижмёшься, глаза закроешь: «От пятнадцати до трёх всех я знаю наперёд. Мне тут долго не стоять. Мне уже пора искать. Десять. Девять. Восемь. Семь. Оставайтесь насовсем. Пять. Четыре. Три и два. Открывать глаза пора!» Вон Лизкина куртка торчит из-за сарая: «Туки-туки. Палочка за Лизу!» Вон Серёжка Бубенцов опять в трубе. Пока вылезет, я успею добежать: «Туки-туки. Палочка за Серёжу!» Ладошкой по досточке, по тёплой, по шершавой. И дом форточкой зайчики пускает, смеётся. Он глаза не закрывал, он видел, как Димка за дверью спрятался.