Дверь кабинета осторожно отворилась, в нее заглянула секретарь, остановилась на пороге, произнесла:
— Срочное сообщение Информагенства.
— Что там?
— Приговор суда по делу «Московского центра».
Николай Иванович молча протянул над столом руку. Секретарь, смуглая еврейка лет сорока пяти, с резкими чертами лица и короткими черными волосами на косой пробор, подошла к столу, подала бумагу с машинописным текстом.
Николай Иванович принял шуршащий тревогой желтоватый листок, пробежал длинным, не моргающим взглядом по черным строчкам и тут же почувствовал сильное сердцебиение. У него даже в животе сделалось жарко и вспотели ладони. Он отодвинул от себя бумагу, в растерянности пошарил глазами по кабинету, наткнулся на понурую фигуру женщины.
Секретарь все еще стояла напротив, чего-то ждала, в черных глазах ее зрел немой крик. Николай Иванович знал эту женщину давно. Когда-то, в молодости, она отличалась своеобразной красотой, но как-то незаметно с возрастом черты лица ее огрубели, вызывая в нем чувство недоумения и жалости. Муж этой женщины, один из ярых приверженцев Троцкого, умер в сибирской ссылке, теперь брат этой женщины проходит по делу «Московского центра». Еще вчера Николай Иванович при случае старался как-то утешить свою сотрудницу, внушить ей надежду на благополучный исход. Сегодня ее чего-то ждущий от него взгляд вызывал раздражение и желание сказать нечто резкое, даже грубое. Однако он не произнес ни слова, лишь досадливо махнул рукой: иди, мол, не мешай, не до тебя! И она покорно повернулась и вышла.
Николай Иванович дождался, когда за секретарем закроется дверь, выскочил из-за стола, заметался по кабинету, нервно потирая ладони. У него и самого зрел где-то внутри вопль отчаяния и тоски, хотя он не ожидал ничего для подсудимых утешительного, если иметь в виду предъявленные им обвинения, но чтобы такие суровые приговоры…
«Успокойся», — велел он себе, прислушиваясь к неровным толчкам своего сердца. И еще несколько раз, точно заклинание, повторил это же веление, пока еще без мысли, оглушенно и потерянно. Но мысль уже зрела подспудно, вытесняя вопль отчаяния и тоски, мысль спасительная и примиряющая.
Легко поддающийся самовнушению, Бухарин не сразу, но приспособился-таки к тем изменениям в политике партии, которые ей диктовал Сталин. Набив себе шишек на попытках противостояния генсеку, каких не набивал на оппозиции самому Ленину, он сдался и с тем же энтузиазмом и азартом принялся за привычное дело — внушать людям те мысли и идеи, которые необходимо было им внушить. Он частенько даже опережал самого Сталина в рвении своем, настолько увлекался новыми политическими поворотами и бросками, даже не замечая, что в них было слишком много его, Бухарина, собственных мыслей и представлений, и, может быть, именно поэтому повороты и броски Сталина, становились как бы его, Бухарина, собственными, но чувствовал при этом себя актером, который вынужден играть роль, предназначенную ему обстоятельствами.