Прогнав зверя, ветер устремился в небо, возвышаясь над необъятными просторами. Он поднялся до полёта птиц и уже там подхватывал густые хлопья бесконечного снега, увлекая их в свой безумный карнавал. Он кружился и пел. Он падал вниз, вдребезги разбиваясь о заснеженные долы, затем отряхивался, собирался с силами и вновь, подхватывая снежинки, крутился в сумасшедшей пляске, навеянной ему демонической музыкой сродни симфонической пьесе Ференца Листа, носящей название Totentanz или «Пляски смерти». Ветер мигом взвивался бешенным вихрем, но тут же оседал, успокаиваясь… Казалось, что вот он уже стих насовсем, и его лёгкие дуновения свидетельствуют об усталости. Но это его успокоение лишь передышка перед новым витком стремительного порыва и энергичной пляски. Он скакал всё быстрее и быстрее, ускоряя свой ритм, до мурашек закручивая свой танец, и снова разом обрывался. И опять покой… опять размеренное дыхание, но и это — только обман. В один миг он срывался, как цепной пёс, и снова начинал плясать на клавишах своего невидимого фортепиано, а воздушные скрипки вторили его шальному кружению. И опять он сходил с ума от этой музыки, то замирая, то резко убыстряясь, и этот его танец был ритуалом ликования над побеждённой природой.
Никто не отвечал ему. Он был один; это был его праздник. Только грузный филин, пристроившись на массивной ветке ели, следил за его танцем своим флегматичным взглядом, медленно поворачивая голову из стороны в сторону, и силился узнать те места, что некогда так беззаветно кормили живность, беспечно плодящуюся на обильной земле. Казалось, ещё недавно эти поля и леса были усеяны зелёной пульсирующей жизнью травой. Вся эта биомасса жила, цвела, благоухала. И в один миг, какой-то стремительный и необратимый, она превратилась в стареющую, черствеющую жёлтую труху. Листья опали, трава повяла, и один лишь дождь лил слёзы все сорок дней, вспоминая тёплую любовь лета, которое уже гнило в оврагах, на полях и лесах. Всюду были следы его смерти, и может потому дождь — этот преданный друг жизни, беспрестанно заливал всё слезами, топя остатки лета в сырой клокочущей массе воды и перегноя. Долги были его слёзы, но и они не могли длиться вечно. Смерть, стоявшая на пороге, вошла в дом, и наступила зима. Всё умерло. Застыли слёзы дождя, белой пеленой накрыло останки лета. И теперь только филин, как и любая живая тварь, скорбел по сытым летним дням, и их кончина была для него трагедией. Он не мог более смотреть на глумление ветра; сорвался и исчез в глубине леса.
Но что мог дать теперь ему этот лес? Некогда молодой и могучий, он, сгорбившись под тяжестью снега, перенесённых утрат и тягот, был теперь почти таким же мертвецом, как и всё вокруг. Среди деревьев ещё шныряла дичь, пытаясь высосать последние соки, но и их запасы неустанно таяли, не предвещая ничего хорошего. Лес уже не напоминал пиршественный стол, за которым каждый находит своё место, и никто не бывает обделён. С тупым упрямством стояли стволы, и не было в них ни единого намёка на жизнь. Их кривые пальцы, изломанные от предсмертного ужаса, шатались от завываний зловещего ветра. Северная тоска окутала их и погрузила в летаргический сон. И теперь они, сверху донизу выбеленные белой извёсткой инея и облепленные громадными перьями снега, стояли подобно снежным големам, ждущим своего часа, чтобы пробудиться, когда могучая рука неведомого властелина повелевающим жестом разбудит их от древней спячки, и они зашагают навстречу ледяной бездне, подчиняясь его загадочному приказу. Не Хель ли отдаст им этот приказ? Не будет ли она, повелительница мёртвых, тем властелином, что скомандует им, лишь для того, чтобы смешав их с армией мертвецов, поднятой из Хельхейма, повести на штурм сказочного Асгарда?