Проживая свою жизнь. Автобиография. Часть I (Гольдман) - страница 103

… Я ощутила резкую боль в глазах. В ужасе я подскочила на койке: сквозь решётку на двери ярко светила лампа. «Что происходит?» — вскрикнула я, позабыв, где нахожусь. Лампа опустилась, и я увидела аскетичное женское лицо — это вышла на обход вечерняя надзирательница. Спокойным голосом она похвалила меня за здоровый сон и велела не лежать одетой.

Той ночью я больше не смогла уснуть. Колючее одеяло и тени, ползущие по решёткам, не давали мне покоя до самого подъёма. Прозвенел звонок, и стало слышно, как отворяются тяжёлые двери камер. Вместе с несколькими фигурами в сине-белых полосатых робах я встала в нестройную шеренгу. «Марш!» — прозвучал приказ, и наша цепочка двинулась вперёд по коридору. Дальше мы спустились в угловое умывальное помещение. Снова приказ: «Мыться!» — и все тут же устроили драку за грязное и влажное полотенце. Я успела ополоснуть лицо и руки, но едва начала вытираться, время оправки кончилось.

Потом был завтрак: всем выдали по куску хлеба и жестяной кружке с ржавой тёплой водой. После еды полосатую массу опять выстроили в шеренгу и разделили на рабочие группы; мне выпала швейная мастерская.

Построение шеренги — «Вперёд, марш!» — повторялось ежедневно по три раза. Десять минут за каждым приёмом пищи отводилось на разговоры — тогда из подавленных существ-заключённых начинали бурно выплёскиваться слова. С каждой бесценной секундой шум голосов усиливался, но внезапно вновь воцарялась гробовая тишина.

Заключённые в Блэквелл-Айленд, примерно 1890 г.

Швейная мастерская располагалась в большом и светлом помещении с высокими окнами. В ярких лучах солнца особенно чётко проступала нестерпимая белизна стен и убогость нашей формы — фигуры в мешковатом и несуразном одеянии выглядели тут ещё более уродливо. Тем не менее обстановка в мастерской разительно и в лучшую сторону отличалась от обустройства камер. Моя, например, находилась на первом этаже, в ней было сыро и темно даже днём. В камеры повыше хотя бы немного проникал свет, и там исхитрялись даже читать, подходя вплотную к дверной решётке.

Самым ужасным моментом в сутках было закрытие дверей камер. В привычной шеренге заключённые проходили по этажам, поравнявшись со своей камерой, женщина заходила в неё, опиралась на железную дверь и ждала приказа «Закрыть!» — только тогда одновременно с лязгом захлопывались семьдесят дверей. Ещё более мучительным было другое ежедневное унижение: когда нас заставляли в ногу шагать к реке с вёдрами экскрементов, накопившихся за сутки.

Меня назначили ответственной за швейную мастерскую. Мои обязанности заключались в том, чтобы раскроить ткань для двух десятков работавших тут женщин и вдобавок к этому вести учёт прихода и расхода материала. Работа мне нравилась: она помогала забыться. Но вечера были невыносимой пыткой: если первое время я засыпала, едва голова касалась подушки, то теперь долгие часы ворочалась с боку на бок. Эти ужасные ночи! Даже если мне сократят заключение на два месяца, всё равно до свободы останется почти 290 ночей. Двести девяносто! А Саше? Я лежала в темноте и подсчитывала: даже если он и выйдет через семь лет по окончании первого срока, у него впереди ещё 2500 ночей! А переживёт ли Саша их? Ужас сковывал меня. Я чувствовала, что провести столько бессонных ночей в тюрьме — самый верный способ сойти с ума. Лучше умереть! Умереть?.. Фрик не умер, а Сашина молодость — да что там, жизнь! — была погублена безвозвратно… Но разве Саша зря совершил покушение? Разве я лишь слепо верила анархистам, бездумно выполняла чужие приказы? «Нет! — внутренне уверялась я. — Ни одна жертва ради великого идеала не может быть напрасной».