Но мой интерес был интересом чисто литературным, радостью библиофила, при общении с писателем не произошло внутреннего воспламенения, не возник страстный восторг, не проскочила от души к душе искра.
Уже сама тематика «Опытов» казалась мне довольно странной и в большей своей части далекой от моих духовных интересов. Какое отношение имели ко мне, молодому человеку двадцатого столетия, обширные экскурсы Sieur de[258] Монтеня относительно «Сérémonie de l’entrevue des rois» или его «Considerations sur Cicero»[259]?
Каким доктринерским и несовременным казался мне его сильно побуревший от времени французский, нашпигованный вдобавок латинскими цитатами. Да и собственно к его мягкой, успокаивающей мудрости я не испытывал никакого влечения. Эта мудрость пришла ко мне слишком рано. Что значили для молодого человека умные предостережения Монтеня — не нужно хлопотать тщеславия ради, не следует очень уж страстно вмешиваться в дела окружающего мира. Что значили его успокаивающие наставления, призывы к умеренности и терпимости для неуемного возраста, не желающего расставаться с иллюзиями и успокоиться, а неосознанно стремящегося лишь усилить свои жизненные порывы?
Юности свойственно желание советоваться не с умеренностью, не со скепсисом. Любое сомнение становится для нее препятствием, так как для проявления своих внутренних сил ей нужны вера и идеалы. И даже самая крайняя, самая абсурдная иллюзия, если она эту юность вдохновляет, становится важнее, чем самая возвышенная мудрость, ослабляющая ее.
И еще — не казалось ли нам в начале века, что та свобода личности, энергичнейшим глашатаем которой для всех времен стал Монтень, совсем не требует такой уж упорной защиты? Не стала ли свобода личности уже давно само собой разумеющимся достоянием человечества, гарантированным законами и обычаями, давно освобожденной от диктатуры и рабства?
Право на нашу собственную жизнь, на собственные мысли и свободное их высказывание, публично и в печати, представлялось естественно принадлежащим нам, как дыхание, как биение нашего сердца. Перед нами лежали открытые страны, весь мир, мы не были ни пленниками государства, ни рабами военной службы, ни невольниками произвола тиранических идеологий. Никому не угрожала опасность, людей не преследовали, не сажали в тюрьмы, не объявляли вне закона, не изгоняли из своей страны, не презирали.
Поэтому нам казалось, что Монтень напрасно бряцает цепями, ведь мы считали, что они давно разорваны, и не подозревали, что судьба вновь выковала нам их, более крепкие, более ужасные, чем те. И мы славили и почитали борьбу Монтеня за свободу души как факт исторический, давно ставший нам ненужным и не имеющим значения. Ибо одним из таинственных законов жизни является то, что ее истинные и существеннейшие ценности мы всегда начинаем ценить слишком поздно: юность — когда она проходит, здоровье — когда оно покинуло нас, и свободу, эту драгоценнейшую сущность нашей души, — лишь в момент, когда ее у нас собираются отнять, или когда она уже отнята.