Достаточно было, чтобы он появился где-нибудь, как в ту же минуту заставлял людей улыбаться.
— И кто вас знает, чем вы берете? — не раз спрашивал его полковник Акимов, угрюмый командир его полка, страдавший болезнью печени и мучившийся приступами аппендицита.
Козаченко неизменно отвечал:
— Тем, что рыжий, товарищ полковник!
— Рыжий — это точно! Как апельсин!
— Апельсин — золотой, а я — как таз для варенья. Меня мать с собой в погреб вместо фонаря брала, честное пионерское!
Кроме того, он был нетерпелив, непоседлив и не знал ни секунды покоя. Даже во сне его насмешливые губы беспрерывно что-то шептали: не то он подсмеивался над кем-то, не то ругал. Вообще казалось, что он притворяется, будто спит. Вот и сейчас: едва услыхав последнюю фразу, переведенную Коганом, он моментально вскинулся с койки, словно и не засыпал:
— Что? Они спать желают? Скажите пожалуйста! Не выйдет! Слушайте, Коган, передайте этому Шмецке… как его фамилия, Шмецке?..
— Шмерке, — поправил Коган.
— Вот я и говорю: передайте этому Шмуцке, что спать он не будет. Это ему Ефим Козаченко говорит — не кто-нибудь. Какой нахальный фашист пошел, просто ужас: он спать желает, скажите пожалуйста!
Когда солнце поднялось над горизонтом, артиллерийский наблюдатель доложил Козаченко, что ясно видит весь передний край противника. Тогда Козаченко выпустил в месторасположение провода первые два снаряда. На одни из них Шмерке не реагировал, на разрыв же второго откликнулся быстро и взволнованно. Коган едва успевал переводить. В голосе Шмерке моментально исчезли наглые нотки. Он докладывал о результатах попадания своему начальнику, какому-то обер-лейтенанту. Кстати, выяснилось, что сам он сидит связистом на наблюдательном пункте.
«Русский снаряд угодил на пятьдесят метров левее третьей точки…»
Козаченко немедленно подскочил к аппарату, связывавшему его с батареей на прямую:
— На целых пятьдесят метров? Ай-яй-яй!.. Коган, передайте герру Шмерке, что я глубоко извиняюсь за такую ученическую стрельбу… Алло, «Верба»? «Вербочка», дайте доворот ноль-пять вправо. Только не сейчас, а выстрела через два-три: там у меня птичка одна сидит, я хочу, чтобы она почирикала еще. Ясно?
Ни две дочки-близняшки, которыми Козаченко чрезвычайно гордился (они уже переходили в пятый класс), ни слава одного из лучших артиллеристов армии, ни даже большие и жесткие, как щетка, усы, отпущенные Козаченко и неожиданно оказавшиеся почти черными, — ничто не могло придать майору внешнюю солидность, ничто не могло вытравить из него озорной дух неугомонного заводилы комсомольских вечеринок.