В огне и тишине (Андрющенко) - страница 67

— Шоб я больше не видав… — так ласково добавило «начальство», что у меня как-то противно, тупо и глухо стукнулись колени.

Только тут я вспомнил, что хотел произвести на начальство впечатление и, становясь в строй, воровато, из рукава, достал и сунул на нос очки, которые мне временно были прописаны еще в пятом классе. Стало стыдно до беспамятства. А старшина, уже отходя от меня, сказал такие убеждающе-крепкие слова, что я и по сей день побаиваюсь надевать очки.

Вечером я все-таки пробрался на место построения и отыскал осколки стекол. Одно было почти целое. Я хранил его всю войну, как память о детстве, и еще… еще для друзей.

Не знал старшина, что осколком тех самых «цацек» тот самый сосунок, глотая слезы и шмыгая носом, будет выжигать на белой сосновой пирамидке по миллиметру, по букве: «Старшина Матвийчук Кузьма Васильевич. 1915—1943 г.» Если бы знал, то, будучи немножко суеверным, наверное, растоптал бы тогда даже осколки.

А вообще Кузьма Васильевич был человек добрый, и его шутки нас как-то не обижали.

Особенно нравилась ему одна шутка. Матвийчук проводил с нами занятия по уставам. В ненастную погоду весь взвод втискивался в так называемую классную комнату — небольшую, с одним окошком клетушку в деревянном сарайчике рядом с кухней. От кухонных печей в ней было тепло и вкусно пахло. Вечно голодные, отощавшие и мокрые, мы поплотнее усаживались на досках, положенных на толстые чурки дров, угревались, исходили паром и подремывали под монотонный бубнящий речитатив Матвийчука. Старшина, читая устав, и сам начинал судорожно бороться с зевотой или вдруг замирал на полуслове, все ниже и ниже склонял голову и, наконец, вздергивал ею, подозрительно пробегал цепкими маленькими глазками по нашим умиротворенным лицам, трубно сморкался, кашлял, ерзал на своем бревне, сучил ногами и, словно что-то вспомнив, левой рукой отодвигал устав, а правую поднимал и предостерегающе грозил нам пальцем. Убедившись, что его поняли, Матвийчук негромкой скороговоркой командовал:

— Всем, кто меня видит и слышит, сидеть. Остальным… — И вдруг рявкал во весь голос: — Встать!

В комнатке начиналось что-то невообразимое: те, кто чутко дремал, вскакивали, роняя шаткие скамейки, и тех, кто не смог проснуться сразу. Доски и спящие валились кому-то на ноги. Кто взревывал от боли, кто — с перепугу. А неудачник Костя Нелипа почему-то всегда оказывался в лапах у Назара Бублика. Затем, помятый и повизгивающий, он замирал по стойке «смирно», тараща на старшину свои невинно-голубые глаза, залитые слезами.

Среди хохота и криков брыкающихся тел Матвийчук один оставался воплощением суровой осуждающей скорби. Он стоял молча. И столько было в его крохотных глазах, в изломе бесцветных бровей, в рыжих задиристых усах, во всей его маленькой гневной фигурке презрительного осуждения, что мы затихали. В помещении старшина никогда не ругался. Насладившись наступившей тишиной, он шумно вздыхал и, наконец, негромко цедил: