В огне и тишине (Андрющенко) - страница 84

Но эта проклятая, саднящая, непрерывная боль не уходила.

Приходили врач и медсестра. Врач, майор медицинской службы Владимир Пантелеевич, и медсестра, его жена Любовь Платоновна, усталые, измотанные за время дежурства, с красными от постоянного недосыпания глазами, как-то умиротворенно, по-домашнему вздыхая и утомленно-доверительно улыбаясь, присаживались к лейтенанту на койку и, словно бы не замечая его, вели между собой удивительно простые, будничные разговоры о том, где кто из них жил до войны, где учились, работали. Часто перебивали друг друга словами «а помнишь…» и затем следовал чуть-чуть грустный, но сдобренный легкой усмешкой эпизод из той, другой, довоенной жизни.

Лейтенант слушал, молчал. Он понимал, что врачи знают его положение, что они не в силах его спасти. И знают, что он это знает. И потому не утешают, не соболезнуют, не стараются показать себя оптимистами, этакими показными бодрячками.

Говорить ему было трудно. Да его и не вызывали на разговор. Уже уходя, Любовь Платоновна проводила рукой по его еще не знавшей бритвы полудетской щеке, тихо, утвердительно спрашивала:

— Больно, голубчик? Сейчас будет немножко легче.

И она ловко делала укол, снова укрывала одеялом и, уже у двери, вполголоса говорила мужу:

— Мальчик. Терпеливый. В тыл бы его…

— Люба, ты же понимаешь…

— Да-да. Конечно.

Они уходили. После укола наступало забвение.

Утром приходил старшина Мокейчук, заменивший лейтенанта на должности командира отдельного взвода контрразведки. Сухо, тихо, коротко покашливая, скупо рассказывал о делах взвода, о проведенных операциях, о выловленных диверсантах и дезертирах.

И каждый раз, когда заходила речь о дезертирах, у лейтенанта вспыхивала боль, но он, превозмогая ее, сквозь зубы цедил одно слово:

— Рассказывайте.

Старшина видел, как по лицу лейтенанта перекатывались рябью судороги и сменялись на лбу, на щеках и голой шее желтые, красные, лиловые пятна. Мокейчук тревожно оглядывался на нянечку Лиду. Встретив ее беспомощный, сострадающий взгляд, отворачивался и, глядя в угол, начинал невыразительно, ровно, скупо говорить.

Так и в этот раз:

— Двух сигнальщиков взяли. Один гад ножом ефрейтора Васина пырнул. Ничего. Васин остался во взводе. На перевязку в санчасть ходит, а так ничего.

«Опять ножом», — подумал лейтенант, и в животе начал шевелиться когтистый зверь.

Старшина помолчал, мельком взглянул на побелевшее, с закрытыми глазами и сжатыми губами лицо лейтенанта, тихонько вздохнул и продолжал:

— Вчера трех дезертиров словили. На повозку с хлебом напали. Один рычал, кусался, потом разревелся как корова. А те двое ничего, смирные. Только дрожат все время и глаза у них какие-то, ну что у побитых собак. Приходила тетка из лесной сторожки, плакала. Говорит, эти злыдни украли у нее и зарезали корову. Троих детишек без молока оставили. Говорит, какого-то нашего бойца убили, вещмешок и автомат его забрали.