Они тогда подались выше, может, даже из-за этого нахохлившегося, неприветливого, будто старый, немощный коршун, мужика.
События в тот день захлестнули, завязали всё «морским узлом», прискакал посыльный — война! — и та пустяковая, случайная встреча на рыбалке выветрилась, а вот надо же — когда проклюнулась, оказала себя! Теперь эти ответы: «Ишшо не родила», «Лови, пока не посинешь!» — почему-то вертелись на языке Куропавина, и его до бесовского наваждения подмывало произнести их вслух, сказать с шутливостью в трубку.
— Ты чего молчишь-то? — снова торкнул голос Белогостева. — Партийный билет в кармане?
— Пока в кармане, — спокойно ответил в трубку Куропавин, разом осознав, что разговор окончен: говорить об «Ульбинке», о плавильной печи на свинцовом заводе, о шахте «Новая» — ни к чему…
Что ж, он не сахарный, не растает, да и закалки ему не занимать: не такое видел и сам умел, когда надо, без «обкладывания подушками» разговаривать. Однако в этом случае оказался неподготовленным: думал, что Белогостев выслушает его, нет, не его прорвавшиеся жалобы, а планы, замыслы — по свинцовому заводу, шахте, «УльбаГЭС». Поднималось раздражение против себя: «Белогостев умело оттягивает, не доводит до прямого разговора — гонит зайца дальше, а ты по пустякам поддаешься, выдержки не хватает… Так и запиши».
Телефонный звонок показался столь неуместным, ненужным в сплавленной тишине, что Куропавин невольно вздрогнул.
Директора комбината Кунанбаева он признал по первым словам: голос у него негромкий, с чуть приметной напевностью. Он вообще не повышал голоса, не наливал его мало-мальски «металлом», даже в самых сложных ситуациях. Куропавину по душе такая его черта. Впрочем, нравилось не только это: Кунанбаев в делах проявлял себя вдумчивым, рассудительным, неспешным, но и настойчивым, и целеустремленности было предостаточно. Приметил его Куропавин в год своего приезда сюда, в Свинцовогорск, знал и его биографию неплохо, зачинавшуюся в этих же краях, неподалеку.
Родной аул Кунанбаева Аблакетка лепился саманными слепыми дувалами у самого подножия горы, гранитно-голой, лишайчатой, летом дышавшей нестерпимым зноем, кишевшей змеями-медянками, ящерицами; в зарослях карагача прятались куропатки-каменки, в россвети на отвесных скалистых уступах застывали, будто изваянья, горные козлы. В двадцатом году, когда свежие ветры достигли и сюда, к горам, аульчане изгнали своего бая — вынесли решение на сходке. Аблай покинул аул поутру, навьючив свое добро на верблюдов и лошадей, зло тряся жидкой сивой бородой, на гортанном срыве кричал, что еще вернется, однако аул праздновал — от мала до велика; только и слышалось ликующее: «Аблай кетты! Аблай кетты!» — «Аблай ушел! Аблай ушел!»