— Айда, Пёдар, ватержакет, завод айда! Максимыч, — приказ будет! Человек харош! Бальной. От шахты — бальной… Панимаешь? Беркут давит.
До вечера в этот первый день Федор Пантелеевич работал в охотку — делали деревянные и металлические заготовки для перестройки ватержакетного цеха; чудное, не нашенское это название прилепилось на языке, будто репей, и он все мысленно повторял, дивясь его непонятности. К концу дня сел на железную балку перекурить и ощутил — устал порядком.
Садык увел его ночевать к себе в две тесные комнатки на Ванявке, наводненные детьми, — их было у Садыка четверо. Встретила жена Садыка — Бибигуль, худенькая, невысокая, с монетным ожерельем на груди, споро накрыла на стол.
И началась у Федора Пантелеевича рабочая жизнь строителя. Почти два года перестраивала бригада ватержакетный цех, расширяла его; ставили новую печь с водяной рубашкой — ватержакетом; а потом вместе с Садыком Федор Пантелеевич встал к этой печи — плавить свинец. Тут и поменялись ролями: горновой — он, а в помощниках — Садык.
Садык Тулекпаев… Прошли годы — долгие, даже удивительно какие долгие. Они вместе, они — друзья, и Федору Пантелеевичу нередко непрошено открывалась мысль: выходит, их отношения покрепче да попрочнее, чем даже с Петром Косачевым, хотя там и родня: Катьша — женка Кости, и внучка Катя есть — вяжет по рукам и ногам. А все ж с Садыком веревочка свилась круче, просмолилась — перетеру-сносу нет.
Да, передумает, бывало, переберет Федор Пантелеевич многое, пока идет от дома с Подгорной улицы до завода, и все в его мыслях — неомраченное полынной горьковатой невзгодой иль — того больше — черными тучами бед.
Но то бывало, а теперь…
Эх, Костя, Костя… Когда мысль его ненароком натыкалась в череде размышлений на имя старшего сына, словно бы открытыми нервами вдруг касался Федор Пантелеевич раскаленного металла — нестерпимо схватывалось сердце, после саднило долго. Война есть война, и Федор Пантелеевич понимал: в этой небывалой войне могло произойти всякое и происходило — гибли люди, стоя насмерть, защищая родную землю, но чтоб ни весточки, ни письма, ни даже той страшной похоронки, какие приходили теперь и на завод, и на рудники, и на их Подгорную улицу!.. Может, и блукают письма по полевым почтам, но ведь дошли бы в конце концов, обнаружились, — значит, значит… Все в нем разом схватывалось, смерзалось — тело, душа, мысли.
А от Василия письма приходили исправно, даже фотокарточку прислал: в форме, на отложном воротнике гимнастерки в петлицах по два треугольника — младший командир. Федор Пантелеевич ревниво все высматривал на фотографии: исхудалое, возмужавшее лицо, угласто-резкие скулы, раздавшиеся плечи. Являлась мысль: война войной, а может, судьба какая-никакая, — не всех же и убивают на войне. А Матрена Власьевна оплакивала фотографию, омывала слезами, причитала: «Какой уж командир?.. Кожа да кости, замаяли, загоняли парня-кровиночку!» Фотографию повесила в горнице на стене, возле обеденного стола, и получалось, в каком углу ни окажись, Васьша глядел из-под козырька военной фуражки неотступно, и под этим взглядом что-то смущающее и неловкое шевелилось всякий раз у Федора Пантелеевича, словно бы в совести будилось скрытое, — не горело сердце к сыну…