А если стоять в церкви, то где Грузия? Там… Погодите, не могу сообразить… Справа, кажется. По ту сторону церковной ограды… А у меня правый бок особенно чувствителен, и пальто тоньше батиста… Пальто… Да…
Я москвичка? Да? Господи, какая ей еще нужна Грузия… Я так много времени провела с нею, так долго и страстно унижалась, а потом поняла, что писать от ее имени все рано не смогу — для меня это все равно, что писать по-грузински… Еще раньше я убедилась в том, что заставить ее самое рассказать о себе словами написанными также невозможно. А жаль… Жаль?!
У меня от вечного сидения дома в халате подмышки, кажется, спустились до локтей, и руки растут от пояса, а это еще больше затрудняет работу. Я даже не чувствую влаги под мышками — я не могу поднять руку — два слоя кожи и два слоя фланели между предплечьем и ребрами теперь все равно что мясо. Пот и кровь одно и то же — воздух в комнате стал кислым и розовым — отцовские книги разбухли и покрылись густой и кустистой, как мои волосы, плесенью. Так густо, так вязко все, что кирпичную стену, наверное, запросто можно продавить пальцем. Мне страшно открыть форточку, я боюсь выпустить теплый воздух — и сама я не хочу выходить: здесь я одна, здесь мой дом, здесь я надышала себе баню. С Наной мы теперь говорим только по телефону.
Первая среди придурков — аристократка, волшебница, любимое уродище, счастье ваше, кусок живого несвежего мяса, только на четверть грузинка — и от этой четверти больна и неуклюжа, потому что кровь в ее жилах плохо смешалась — там две крови…
У нее короткие ноги, толстая скрипучая шейка, подбородка нет вовсе, и нос по-собачьи вздернут. Она мала и полновата, кожа ее — жирная, пористая и сильная. И руки сильные: однажды она меня чуть не задушила.
Я не родилась слабоумной, потому я и не могу жить со своим слабоумием в согласии и мире. А оно именно живет, движется, оно появилось, как маленькое зернышко — а потом развилось, выросло, стало большим и тяжелым; оно у меня — взрослый сын в животе: я краснею, мычу и никак не могу разродиться. Если мне случается думать — то я совсем как во сне, когда надо идти, а ноги врастают в землю, руки становятся травой, а голова — тяжелым вонючим цветком на тонком стебле. И — шумный шабаш ассоциаций, вызванных всего лишь неточностью мысли. При малейшем моем шевелении они возникают из ничего, толпятся вокруг меня, пялятся, а я стою одна перед ними в недоумении и нестройности и не знаю, что делать дальше и как продолжать.
Нана свободна от этого. Она, когда закрывает глаза, видит коричневую темноту, а не сны. Ту самую коричневую темноту, которая была до рождения и которая подтверждает для нас бессмертие души: если мы помним даже небытие — то как же умереть… Будь я ею, Наной, я сжала бы темноту ресницами, от этого она сделалась бы яркой и тонкой, как юмор, — как небесный юмор, когда говоришь нечто и подразумеваешь то же, и нет дела до того, поймут или выбранят. Я не боялась бы красок, боли, вони…