Решение принято. Он все расскажет позже. Потом. Когда-нибудь. Возможно, в другой жизни. В жизни, где уже не будет места его пресловутой беглости.
Пендель резко затормозил в каком-то футе от едущей впереди машины и ждал, что задняя машина сейчас врежется в него, но по некой непонятной причине этого не случилось. Как я сюда попал? Может, она все-таки ударила меня и я умер? Надо было запереть ателье и не вешать никакой таблички. Он вспомнил, что кроил обеденный пиджак и раскладывал готовые детали на столе, потом долго рассматривал их, как делал всегда: окидывал напоследок придирчивым взглядом истинного художника, как бы прощаясь с ними до тех пор, пока они не предстанут уже в сшитом виде, отдаленно похожие на человеческую фигуру.
По крыше машины звонко барабанил черный дождь. Впереди, ярдах в пятидесяти, разворачивался грузовик, огромные колеса нелепо растопырены, точно копыта у коровы. Больше под этим обрушившимся с неба потоком ничего не было видно, кроме смутно различимой вереницы машин — то ли на войну едут, то ли, напротив, стараются убраться от нее подальше. Он включил радио, но грохот артиллерийской канонады заглушал все звуки. Дождь на раскаленной крыше.[8] Я здесь навсегда. Заперт. Замкнут в утробе. Тяну время. Так, выключить мотор, включить кондиционер. Ждать. Париться. Потеть. Еще одна машина службы спасения. Пригнуться, спрятаться под сиденье.
По лицу градом катились капли пота, тяжелые и крупные, словно капли дождя. Внизу, под ногами, бурлил поток. Он, Пендель, плывет то ли по течению, то ли против него. Прошлое, которое он захоронил на глубине шести футов, вдруг навалилось всей тяжестью и разом: подлая, нечистая, постыдная версия его жизни без Брейтвейта. Началом ее была тайна его рождения, которую поведал ему в тюрьме дядя Бенни, а концом — «День абсолютного неискупления грехов», случившийся тринадцать лет тому назад, когда он поведал изобретенную им историю своей жизни Луизе. Было это на безупречно аккуратной американской лужайке в Зоне, на ветру трепетали «звезды и полосы», окуриваемые дымком от барбекю, что готовил ее отец, джаз-банд громко наяривал какую-то патриотическую мелодию, а через проволочную изгородь на них смотрели чернокожие люди.
Он так ясно помнил свое сиротское детство и блистающего великолепием дядю Бенни в шляпе с перышком, уводившего его за ручку из приюта. Никогда раньше не видел он таких красивых шляп и подумал, что дядя Бенни, должно быть, и есть бог. Он отчетливо видел мокрую серую брусчатку в Уайтчепел, грохотавшую под колесами его тележки, битком набитой каким-то тряпьем, которое он, пробираясь в потоке движения, вез на склад дяди Бенни. Он видел себя двенадцать лет спустя, по сути, тем же ребенком, но только подросшим, вытянувшимся — вот он стоит точно околдованный, среди столбов оранжевого дыма, в помещении того же склада, и вокруг тянутся ряды летних дамских платьев — ну в точь замученные заключенные — и пламя лижет им подолы.