– Мне нравится фасон, – наконец пробормотал он. Я стащил и куртку, под ней была полевая армейская рубашка, которую подарил мне брат. – Очень актуально, – процедил сквозь зубы Финеас. Оставалась только моя пропотевшая насквозь нижняя рубашка. Финни полюбовался ею с улыбкой, а потом сказал, с усилием поднимаясь со стула: – Вот. В ней и ходи всегда. Это вещь, сделанная со вкусом. Остальная твоя одежда – дурацкие финтифлюшки.
– Рад, что она тебе нравится.
– Пустяки, – ответил он неопределенно и потянулся к костылям, прислоненным к столу.
Они были мне знакомы, Финни ходил на них в начале года, когда сломал лодыжку, играя в футбол. В Девоне костыли были таким же распространенным свидетельством спортивных травм, как плечевая лангетка. Но я никогда не видел инвалида с такой сияющей здоровой кожей, подчеркивавшей ясность глаз, или управляющегося с костылями словно с параллельными брусьями, как будто при желании он мог бы выполнить на них сальто. Финеас через всю комнату допрыгал до своей койки, сдернул с нее покрывало и застонал:
– О господи, она же не застелена. Что за дерьмо – обходиться без горничных?
– Горничных больше нет, – сказал я. – В конце концов, война. И это не такая уж большая жертва, если вспомнить о людях, которые умирают с голоду, подвергаются бомбежкам и испытывают многие другие лишения. – Мой альтруизм был абсолютно созвучен настроениям 1942 года. Но несколько прошедших месяцев мы с Финеасом провели врозь, и теперь я чувствовал некоторое недовольство с его стороны моими разглагольствованиями о необходимости в военное время отказаться от излишеств. – В конце концов, – повторил я, – война все же.
– В самом деле? – рассеянно пробормотал он. Я не обратил на это никакого внимания, он всегда продолжал разговаривать, мысленно пребывая где-то в другом месте: задавал риторические вопросы или повторял последние услышанные слова.
Я нашел какие-то простыни и постелил ему постель. Его вовсе не смутила моя помощь, он ничуть не походил на инвалида, отчаянно старающегося казаться самостоятельным. И об этом я тоже подумал, когда в ту ночь, лежа в постели, молился впервые за долгое время. Теперь, когда Финеас вернулся, пора было снова начинать это делать.
После того как был погашен свет, он по особому характеру тишины догадался, что я читаю молитву, и минуты три хранил молчание. А потом снова заговорил; он никогда не засыпал, не наговорившись, и всегда считал, что молитва, длящаяся больше трех минут, – не что иное как показуха. Во вселенной Финеаса Бог был готов в любое время выслушать каждого. А если кто-то не сумел за три минуты донести до него свое послание, как это иногда случалось со мной, когда я хотел произвести впечатление на Финеаса своей набожностью, так это означало лишь, что он плохо старался.