Нечего бояться (Барнс) - страница 84

У этого пингвина нет «вы-бы-предпочли». Тут ныряй или умри – а иногда ныряй и умри. И некоторые из наших «вы-бы-предпочли» оборачиваются такой же гипотетикой: попытками упростить немыслимое, притворяясь, будто мы управляем неуправляемым. Моя мать всерьез размышляла, будет ли ей лучше оглохнуть или ослепнуть. Предпочтение одного из недугов заранее представлялось суеверным методом исключения другого. Только вот, как выяснилось, «выбора» не было. Ее удар не затронул ни слух, ни зрение – но она так и не смогла делать себе маникюр на протяжении того, что осталось от ее жизни. Мой брат надеется на смерть наподобие дедушкиной: тот был подкошен ударом за работой в саду. (Было еще слишком рано для высаживания капусты по Монтеню: он пытался завести непослушный плуг.) Брата страшат другие семейные примеры: бабушкина затянувшаяся изматывающая дряхлость, медленное заточение и унижения отца, мамины полубессознательные мании. Но еще можно выбирать огромное количество других возможностей – или же они выбраны для нас: столько разных дверей, пусть на всех них надпись «Выход». В этом смысле смерть – множественный выбор того, что «вы-бы-не-предпочли», и он расточительно демократичен по количеству вариантов.

Стравинский сказал: «Гоголь умер пронзительно крича, а Дягилев умер смеясь, но Равель умирал постепенно. И это хуже всего». Он был прав. Художники умирали и более жестокими смертями, с безумием, ужасом и банальным абсурдом (Вебер получил пулю от американского солдата после того, как степенно вышел на крыльцо раскурить сигару), но мало найдется таких же мучительных, как у Равеля. Что еще хуже, ей предшествовал странный прообраз – музыкальное пред-эхо – в виде смерти французского композитора предыдущего поколения. Эмманюэль Шабрие пал жертвой третичного сифилиса в 1894-м, в год парижской премьеры его единственной попытки серьезной оперы – «Гвендолины». Постановка этого произведения – возможно, единственной оперы, действие которой происходит в Британии VIII века, – заняла десять лет; к этому времени болезнь Шабрие была в финальной стадии, а его сознание – в далекой сказочной стране. На премьере он сидел в своей ложе, принимая аплодисменты и улыбаясь, «почти что не понимая по какому поводу». Порой он забывал, что опера его сочинения, и бормотал соседу: «Очень хорошо, правда, очень хорошо».

Эта история была хорошо известна следующему поколению французских композиторов. «Ужасно, не правда ли, – любил говорить Равель, – отправиться на представление „Гвендолины“ и не узнать собственную музыку!» Я помню, как мою подругу Доди Смит уже в преклонном возрасте ласково, доброжелательно спрашивали: «Доди, вы ведь помните, что когда-то были знаменитым драматургом?» На что та отвечала: «Да, думаю, что да» – тем же тоном, каким, по моим представлениям, мой отец ответил матери: «Думаю, что ты моя жена». Модистка может не узнать свою шляпку, дорожный рабочий – ограничитель скорости, писатель – свои слова, а художник – полотно; и это уже довольно болезненно. Но особенно острая боль, для тех, кто становится этому свидетелем, – когда композитор не в силах узнать собственные ноты.