— Так промотаешься по этой проклятой чугунке до старости лет и ничего-то в жизни толком не увидишь… — вздыхала проводница, размазывая по щекам обильные бабьи слезы.
— Брось, Зинаида. Не тужи, — успокаивал ее Глеб. — Будет и на твоей улице праздник.
— Как же, будет! — обиделась женщина. — За последние десять лет совсем в старуху превратилась! Скоро мужики вслед плевать будут.
— Брось, Зин… Ты баба видная…
— А знаешь, какая я в девках была?! — вскинулась проводница. — Вся деревня выходила смотреть, когда я по улице шла! Парни наши, так и вовсе в кустах дрались, чтобы только поглазеть втихомолку, когда я в речке купалась…
Глеб решительно пересел на ее полку, мягко обнял вздрагивающие плечи женщины.
— Будет, Зин, — ласково загудел он ей в самое ухо. — Не в красоте счастье. Главное дело — душа. А душа у тебя — как алмаз, — веско заявил он. — Уж я-то знаю. Не горюй, говорю, будет и на твоей улице праздник. И вообще, все у тебя будет… хорошо.
В эти минуты он действительно испытывал к ней искреннее братское чувство. Ведь кто она ему? Чужая, незнакомая баба? Зато своя, русская. И душа у нее такая же родная и широкая. Вот, не поленилась же подобрать его, замерзающего в снегу! Не побоялась схлопотать нагоняй от начальника поезда. Так и довезет его, горемыку, до самой Москвы. Эх, бабы, бабы! И что вы за люди такие?!
И, словно почувствовав его душевное тепло, женщина понемногу успокоилась и нежно прижалась к Глебу полным упругим бедром. Обняла. Погладила робкой рукой стриженые волосы.
— Милый ты мой… — глухо и жарко зашептала она, роняя редкие слезы. — Надо же, пожалел меня, дуру неотесанную…
Потом отыскала влажным ртом его горящие губы и припала к ним, прижимая его к себе страстно, отчаянно.
От податливого тепла и дразнящего запаха ее распаленного тела у Глеба пошла кругом голова. Когда же она, распустив молнию на джинсах, скользнула нетерпеливою рукой ему в пах и мучительно сжала его истомленную плоть, он глухо застонал и намертво стиснул зубы.
Через минуту, беспорядочно и поспешно сбросив на пол разное теплое барахло, она уже оседлала его, усевшись всей тяжестью на колени — дразнящая, полная, белая; шептала страстно:
— Соколик мой… Медовый… Яхонтовый…
Лаская дрожащими руками это волнующееся филейное великолепие, Глеб, задохнувшись, упрятал лицо меж ее арбузных грудей, упиваясь до самозабвения их живой обжигающей млечностью. Затем, с глухим мучительным стоном, впился судорожными пальцами в ее широкие нетерпеливо приподнятые бедра и, неудержимо рывками обрушив ее на себя, вошел в нее слепо и яростно, будто бросился головой в омут…