Однажды я брел берегом реки, и там я впервые его увидел.
Сначала он меня не заметил и поднял голову, только когда я подошел ближе.
— Они вам нравятся? — спросил он.
В траве копошились две черепашки.
Я не понял и ждал, что он объяснит свой вопрос.
— Вы откуда?
Я махнул рукой в сторону гор.
— Из Аргентины?
Я кивнул. Он с минуту помолчал, разглядывая меня.
— Черт побери — удивился он вдруг, ткнув пальцем в мои изодранные, без задников и подметок башмаки, которые еще недавно, когда я вышел из Мендосы и взял курс на Чили, были совсем новыми. — Как же вы шли?
— Ногами, — грустно улыбнулся я собственной шутке.
— Присаживайтесь, — пригласил он.
Я сел и вытянул черные, в грязных кровоподтеках ноги.
— И не больно вам? — удивленно спросил он, показывая на мои страшные, потрескавшиеся пятки.
Я откинулся назад, растянулся на траве. А он все не мог успокоиться: забыл про своих черепах и, не отрываясь, смотрел на мои ступни.
— Из Аргентины… — бормотал он. — Из Буэнос-Айреса?
— Из Мендосы.
— И всё пешком?
— Через Кордильеры, около ста километров на поезде, зайцем.
— Неужели один?
— Сейчас один.
— Где остальные?
— На юг пошли.
— А вы что?
Поди его разбери, что он, собственно, хотел знать: почему я не пошел с ними, или кто я такой, или откуда, или что у меня на уме; и я ответил наугад:
— Зачем мне юг? Не тянет на рудники. И дожди там вечно льют.
— Это верно, — он кивнул головой в знак согласия. — Зато места красивые. А вы откуда про дожди знаете?
— Читал.
— Там, правда, льет как из ведра. В Аргентине я тоже бывал.
Я приподнялся.
— Всего два года, как оттуда.
Речушка называлась Аконкагуа. Мы сидели на ее южном берегу и смотрели, как она, звонко набегая на камни, катит в море свои воды.
Черепахи потянулись к воде, и он их подхватил.
— А почему вы ушли из дому? — спросил я.
— А вы? — он удивленно посмотрел на меня.
Тут пришла моя очередь удивляться — в третий раз это назойливое «а вы» да «откуда вы», но теперь пришлось ответить:
— У меня нет дома.
Он недоуменно пожал плечами.
— Но семья-то есть?
— Да.
— Где-нибудь же они живут?
Я промолчал. Не мог же я ему объяснить, что не знаю, где мой отец, где братья. Заметив, видно, мое смущение, он не стал больше спрашивать и заговорил о себе:
— Моя мать умерла, то есть я так думаю. Не помню ее, даже имени не знаю. Дома о ней не говорили; и никаких вещей не осталось — ни платья, ни портрета, ни письма, будто ее и не было. Не то чтобы мачеха уничтожила или спрятала подальше; все так было и до ее прихода. Еще когда мы жили с отцом одни.
— А отец ваш что делает?
Он опять удивленно на меня уставился: