А ночью, когда он расслабленно лежал на постели и блаженно прислушивался к бульканью бульона в ведре с кипящим рубцом, к нему опять явился подъесаул Хлыстов.
Присев где-то в ногах, в тени от печки, он со смешком осведомился, слегка покашливая:
— Ну что, раб божий Савелий, одиноко?
— Одиноко… — зэка, казалось, совсем не удивился странностям этой его беседы с давно уже усопшим подъесаулом. — Ну а тебе что, все неймется, старый? И закопал тебя, и крестик поставил, и панихиду даже справил… Чего тебе еще!? Зачем приперся-то? Да и имя мое откуда узнал, а?
— Эх ты, варнак беглый… Приперся… Просто пришел поболтать с тобой, за жизнь так сказать… Мне ведь там тоже не ахти как весело…
Старик легко поднялся и, уходя за занавеску, повторил ворчливо: — Варнак, он и есть варнак…
А Савелий после событий с волками совсем затосковал… Все чаще он заходил в часовенку, подметал пол, тряпицей протирал иконы, зачем-то протапливал печь и уходил, громко, со злостью, хлопая ветхой дверью. Часами сидел на берегу замерзшей реки, конопатил и ремонтировал для чего-то рассохшуюся лодку, а то, пробив небольшую полынью возле берега, пробовал мыть золото в самолично, грубо сработанном лотке…
Золота было много. Иной раз в лотке среди золотого песка выкатывался и самородочек, пусть не очень большой, а все-таки… Гридин равнодушно ссыпал золотой песок вместе с самородками в большую жестянку от монпансье, найденную в церкви, и иногда, когда совсем уж сон не шел к нему, измотанному одиночеством, зажигал фитиль лампы-бидончика и часами бездумно перебирал золото пальцами…
А недавно он поймал себя на странной мысли, что, может быть, и не стоило уж так цепляться за свою никчемную жизнь в схватке с волчьей стаей…
— Да кому нужна такая жизнь, волчья!? — думал он, час за часом бесцельно мотаясь по жарко натопленной комнате… — Прав был Иван Захарович, ох как прав… Варнак я и никак иначе… Варнак…
«… Плато с каменными чашами осталось позади, а впереди одна сплошная неизвестность. Лошадей и большую часть припасов мы были вынуждены оставить под присмотром старшего урядника Петра Попова, все равно после гибели брата он стал ровно малахольный, разговаривал сам с собой, частенько хватался без причины за оружие, часами плакал. А мы, с мешками на спине, вступили на узкую, уступчатую тропку, шедшую по самой вершине хребта, чем-то напоминающего разрушенную стену древнего замка. Лошадям по тропе этой пройти не представлялось никакой возможности… тем более груженым, с седоками.
Как только мы поднялись на несколько метров вверх по тропе, как на нас обрушился резкий, холодный ветер, от которого до этого нас спасали высокие скалы. Камень под нашими ногами местами покрывали мхи, замерзшие и опасно скользкие. Идти поодиночке было чревато, и мы обвязались длинной и прочной веревкой. Хребет скоро, через пару верст повернул налево, и нам наконец открылся вид на те самые, столь долгожданные, семь каменных столбов — останцев. Я, шедший во главе нашего маленького отряда, остановился, пораженный увиденным…Зрелище и, правда, было необычайно завораживающим. Вид семи отдельно друг от друга стоящих, черных скал, рвущихся в небо, на фоне кроваво-красного заката и темнеющей внизу волнистой тайги, даже у нас вызвал необъяснимый ужас вперемежку с восторгом, а что уж говорить про местные, по практически первобытные племена.