Громче всех звучал зычный голос архидьякона, вещавшего перед собратьями-священниками об угрозе для церкви, о безумных реформах, которые, по слухам, готовятся даже в Оксфорде, и о губительной ереси доктора Уистона.
Впрочем, скоро в общем гуле робко проступили более сладостные звуки. В углу, отмеченном пюпитрами и круглыми табуретами, началось шевеление. Свечи вставили в канделябры, из тайников извлекли ноты, и началось то, ради чего все собрались.
Сколько раз наш друг подкручивал и докручивал колки, прежде чем решил, что они подкручены, как надо; сколько немелодичных всхрипов прозвучало обещанием будущей гармонии! Как трепетали муслиновые складки, прежде чем Элинор и другая нимфа уселись за фортепьяно, как плотно высокий Аполлон вжался в стену, подняв длинную флейту над головами очаровательных соседок, в какой крохотный уголок забился кругленький младший каноник, и с какой ловкостью отыскал там место, чтобы настроить привычную скрипочку!
И вот полилась музыка — громче, громче, потом тише, тише, в горку, под горку, то словно зовя в бой, то словно оплакивая павших. И во всём, сквозь всё, над всем звучала виолончель. Ах, не зря эти колки столько подкручивали и докручивали — слушайте, слушайте! Теперь печальнейший из всех инструментов говорит в одиночку. Безмолвно замерли скрипка, флейта и фортепьяно, внимая плачу скорбной сестры. Но это лишь мгновение; меланхолические ноты ещё не до конца проникли в сердце, а оркестр уже снова вступил в полную силу; ножки жмут педали, двадцать пальчиков порхают по басовым клавишам. Аполлон дует так, что его жёсткий шейный платок превратился в удавку, а младший каноник работает обеими руками, пока не припадает к стене в полуобморочном изнеможении.
Почему именно сейчас, когда все должны молчать, когда вежливость, если не вкус, требует слушать музыку, — почему именно сейчас армия чёрных сюртуков перешла в наступление? Один за другим они выдвигаются с прежних позиций и открывают робкий огонь. Ах, мои дорогие, такой натиск не берёт крепостей, даже если противник только и мечтает о капитуляции. Наконец в ход пущена более тяжёлая артиллерия, медленно, но успешно, разворачивается атака, и вот уже муслиновые ряды дрогнули, смешались; стулья оттеснены, бой идёт уже не между двумя армиями — он распался на поединки, как в славные времена рыцарских сражений. В уголках, в тени портьер, в оконных нишах и за полупритворёнными дверями сыплются удары и наносятся смертельные раны.
Тем временем в стороне завязался другой бой, более суровый и трезвый. Архидьякон бросил вызов двум пребендариям; дородный ректор — его союзник в опасностях и радостях короткого виста [20]. Они сосредоточенно следят, как тасуется колода, зорко ждут, когда откроется козырь. С какой бережностью они распределяют карты, ревниво следя, чтобы не показать их соседу! Почему этот тощий доктор так медлителен — живой скелет с ввалившимся глазницами и впалыми щеками, недостойный представлять богатства своей матери-церкви? Что ты там копаешься, иссохший доктор? Посмотри, как архидьякон в немой агонии кладёт карты на стол и возводит очи горе, взывая о помощи не то к небесам, не то к потолку. Теперь он испускает тяжёлый вздох; большие пальцы, заложенные в карманы жилетки, означают, что он не предвидит скорого конца пытки. Увы, тщетна надежда поторопить иссохшего доктора. С какой методичностью он перекладывает каждую карту, взвешивает цену каждого могучего туза, каждого короля сам-друг, каждой дамы сам-третей, раздумывает о валетах и десятках, считает каждую масть, прикидывает общий итог. Наконец он заходит, три карты одна за другой ложатся поверх. Сухонький доктор вновь кладёт карту, и его партнёр, сверкнув глазами, берёт взятку. Третий заход — и в третий раз Фортуна улыбается пребендариям, но на четвёртый архидьякон пригвождает поверженного короля к земле, прихлопнув его — корону и скипетр, курчавую бороду и насупленное чело — простой двойкой.