Он смотрит на меня, и его лицо излучает пренебрежение. Тогда я еще не знала названия этого чувства. Сейчас — знаю.
— Посмотри, как ты надела гольфы. Их надо натягивать до колен. А ты сейчас выглядишь как…
Он говорит слово на букву «ш», но я его не поняла и не разобрала. Дядя Коля сказал так тихо и поморщился.
Я замечаю, что и правда все девочки вокруг тоже в гольфиках, и все они натянуты ниже коленок, а я не знала и тянула их до предела — выше колен, отчего смотрятся теперь мои гольфы как чулки.
Вот почему все улыбались. Они просто смеялись надо мной. Мне становится стыдно, и я хочу провалиться сквозь землю. Почему никто не сказал раньше? Катя почему не сказала? Я смотрю на сестру и вижу слезы в ее глазах. Она плачет из-за меня: она просто не заметила или тоже не знала. При этом ее гольфы надеты правильно.
Катя приседает и поправляет мне гольфы, и я вижу, как она смотрит на папу: как тогда на маму — с грустью и осуждением, мол, почему ты не сказал.
Потом Катя меня обнимает, и мне сразу хочется плакать. Это ее жалость проникает в меня. Жалость, упакованная в сестринскую любовь. Иногда мне кажется, что меня никто, кроме Кати, и не любит…
Внутри царит звенящая пустота. Счастья больше нет. Хочется домой. Мы медленно идем к каруселям, взявшись за руки. Только я больше не хочу кататься.
Я пришла в больницу навестить маму. Больница психиатрическая.
Я никогда раньше не была в таких заведениях, не знаю, что можно, что нельзя и как себя нужно вести. Поэтому мне слегка не по себе.
Санитарка при входе протягивает мне бахилы и проводит ревизию всего, что я принесла: проверяет на отсутствие в вещах признаков опасности для пациента.
Откладывает в сторону любимую мамину чашку с красными вишенками: это нельзя. Ведь чашку можно разбить и перерезать вены себе или соседу по палате. Об этом я не подумала…
— Проходите, — кивает санитарка на дальнюю по коридору палату без дверей.
Я вхожу — и сразу вижу маму.
Она сидит нахохленным воробышком на ближайшей к выходу кровати, опустив голову, в каком-то застиранном рваном халате, непричесанная, несчастная, худые морщинистые ручки лодочками лежат на коленях, один тапочек трогательно слетел с худой, бледно-синеватой ноги…
У меня щемит сердце. «Может, забрать ее отсюда?» — спрашивает тронутый увиденным внутренний голос.
Тихо подхожу к ней, кладу руку на плечо:
— Привет. Как ты?
Я давно не произношу слово «мама». Не могу. Оно словно застревает в горле.
Маленькие дети часто не выговаривают букву «р». Я не выговариваю слово «мама».
Она вздрагивает, поднимает на меня пустые глаза, которые тут же наливаются яростью.