— Она была одета в шифоновое платье, с широким голубым поясом, завязанным бантом… и чешский гарнитур… голубенький, прозрачные стекляшки…
— Когда? — прервал я жуткий лепет.
— В беседке. Мы говорили про шиповник…
— Господи, когда?
— Тогда! Примется или нет. Принялся. А ты читал роман про черного монаха, разве не помнишь? — Она засмеялась, хитренько поглядывая. — С этого романа все и началось, разве не помнишь? Коричневая большая тетрадь, без трех страничек. Я помню. Я пила «Каберне».
Теперь я понял очевидное: матушка вдрызг пьяна — и перевел дух. Гриша тайно страдал. Ну и черт с ним! Мне нужна правда про эту парочку. Я поднялся, уступая кресло.
— Садись, дорогая…
— Отстань! Не хочу.
— Аленька!..
— Отстань! — взвизгнула она с такой злобой к мужу, что он даже вздрогнул.
— Леон, она больна. Ты бы шел…
— Не больна! Не делай из меня сумасшедшую! Он хочет, чтобы я спятила, давно хочет…
— Как «давно»? — Я вошел в роль «сыщика».
— Не скажу, ишь какой хитренький!
— Аленька, голубчик, пойдем поспишь…
— Не пойду! И ты больше не пойдешь.
— Куда? — заинтересовался я.
— На свое озеро. Сегодня все удочки переломаю.
— Да разве Гриша рыболов?
— Это проклятое озеро его зачаровало.
— Люблю воду, ничего страшного. Я — «рыба» по рождению, мартовский…
(«Кот!» — добавил я про себя.)
— …на утренней зорьке посидеть, на вечерней поплавать, — продолжал несчастный муж лепетать в стиле Аллочки. — Безо всех, ото всех, наедине с Богом…
«С дьяволом!» — поправил я про себя, и подумалось в смятении: «Мой рыболов из сна!». Тут наконец с громогласным подтверждением рухнула верхняя половина шкафа. Аллочка успела отскочить и, кажется, несколько протрезветь. Мы втроем так и замерли.
— Уходите оба! — приказал Гриша в сдержанном бешенстве.
Но мы, конечно, бросились поднимать неподъемный шкаф, битком набитый, как тут же выяснилось, папками — две из них выпали наружу и валялись в битом стекле.
— Гриш, надо вынуть все, — выговорила Аллочка робко, — иначе не поднять.
Я с любопытством посмотрел на обложку серой объемистой папки. «Григорий Горностаев, — было выведено четким, в отличие от моего, чеканным лиловым почерком. — Чаша терпения. Роман. 1980 год», — и не мог скрыть удивления.
— Все эти папки — твои…
— Каждая вещь — в пяти экземплярах.
— Так ты пишешь прозу?
— Почему бы нет?
Действительно, почему? Учились мы в одном семинаре на отделении прозы: потом я пошел в театр, а он в критику.
— Но почему тайком? С твоими возможностями…
Гриша, не отвечая, с остервенением запихивал папки в лежащую боком на полу половину шкафа. Я затронул слишком деликатные струны, наступил на пресловутую любимую мозоль… Очень любопытно, очень! Такие глубины открылись вдруг через двадцать-то пять лет.