…Сто, и двести, и тысячу лет назад стоял вот так же в парадном маленький Грандиозов перед точильщиком, громадным мужиком в кожаном фартуке и кованых сапогах. Томительно летели искры, и понимал маленький Грандиозов, что это император точильщиков, властвующий над живым огнем. Догадывался, чуял маленький заячьим своим сердчишком, как плотными рядами лежат искры в бешено крутящемся диске, а неумолимое лезвие высекает их на смертный полет… Изгоняет с темного лежбища на сжигающий свет, чтоб вспыхнули они и погасли, умерли разом на кожаном фартуке, на ледяном полу парадного, на каменных сапогах императора точильщиков…
Так же гасли искры и теперь. Но Грандиозов о гибели их больше не размышлял — к чему думать о смерти, когда она у тебя самого за дверями! А размышлял он о том, как бы не слукавил точильщик, не притупил лезвие, действие коего должно быть точным и единственным. А точильщик, хоть и был как вылитый тот, из детства, в каменных сапожищах, но за работу драл, шельма, куда больше. Да еще грозился, будто скоро запретят ему ходить по подъездам; точить ножи-ножницы придется в единообразной мастерской, куда запись за полгода, а качество — хреновей не бывает. Но долой, долой императора из головы! Дело есть дело, и мысли дурные — вон!
Грандиозов вынул секатор, осмотрел лезвие. Блеском ударило по глазам от обточенного на диво металла. Но бессильна была кромка садовой гильотинки: газета попалась мокрая, дырявая, с томатными пятнами. Означало это, что часа своего дождались ножницы маникюрные. Продев пальцы в узкие, дамские колечки, Грандиозов поклацал острыми стальными крылышками в воздухе — примеривался. Держа ножницы на отлете, другой рукой бережно развернул пахучую газетную страницу… И тут взорвалось за стеной! Рассыпалось в железном гудении и вновь громыхнуло, да так, что бюрократы зашевелились в углу, зашелестели страницами, зашуршали в панике. Снова трахнуло за стенкой, загудела-заныла басом струна, проникая в самый мозг ошеломленного Грандиозова. И тут же обрушился на него слепящий вал звуков, словно ливень отрезал старика от мира, где оставалось последнее взлелеянное счастье — газетные листы на столе, ножницы и власть. Несчастный Грандиозов вскочил и сквозь бурю прокричал проклятие какому-то дальнему, застенному жителю, пригрозил ему сухим кулачком. Но буря не укротилась, а напротив, пошла в разгул: некто бешеный рявкнул хрипло и затянул, завел волчью арию, а грохот понесся, нарастая, за ним в электронном радении. Не впервой было Грандиозову переживать музыкальные штормы и обвалы из-за стены, ко многому притерпелся он в долгой и небезгрешной жизни. Поэтому на свет немедленно была извлечена ушанка с тесемочками и нахлобучена непосредственно на костяную шапочку-шлем. И укротилась буря. Отодвинулась на квартал. А когда Грандиозов потуже стянул меховые уши тесемками, и вовсе блаженство настало. Оглох мир. Беззвучно шелестели страницами бюрократы, не клацали рвущиеся к работе ножницы, на кухне неслышно падал в ловушку мусор. Уже мягче, отходя душой, старик Грандиозов погрозил стенке пальцем, потянулся и придвинулся к столу. Начиналось. Начиналась работа.