XX век как жизнь. Воспоминания (Бовин) - страница 503

Насчет совести коллега Портников прав. Шестидесятники вполне осознают, что она существует. Насчет интервью — не помню. Я обычно правлю интервью. Хочу как лучше, но не всегда получается… Насчет книги — пытаюсь понять. Определенная доза самовлюбленности входит в жанр мемуаристики. Ведь пишешь о себе, любимом. Даже когда пишешь о других. Помните: то, что Петр говорит о Павле, говорит о Петре больше, чем о Павле. От этого никуда не денешься. Я это чувствую и сейчас, когда пишу эту книгу. Вся штука в дозе, в мере…

* * *

В начале 2001 года «Огонек» востребовал мои мысли относительно лидеров уходящего века. Интервью (№ 3–4, 2001) было опубликовано под сомнительным заголовком «Конец политического театра». И снова (самолюбование?) начинаю с предисловия Михаила Поздняева:


Молодые люди, покидающие вагон метро на станции «Менделеевская» (мы ездим в «Огонек» на остановку дальше, до «Савеловской»), знают, что кафедрой журналистики в их родном РГГУ заведует знаменитый публицист, в недавнем прошлом обозреватель «Известий», в прошлом отдаленном — первый посол России в Израиле, в самом далеком прошлом — работник аппарата ЦК КПСС. Политизированные студенты знают, что преподавательскую работу он совмещает с участием в Комиссии по помилованию. Наиболее продвинутые «архивны юноши» могут знать, что их профессор — один из авторов полного собрания сочинений Л. И. Брежнева. Но чего точно молодым не дано знать — это кем был Александр Евгеньевич Бовин для их сверстника тридцатилетней давности. Для меня.

Тогда на телевидении не было программы «Герой дня без галстука», зато выходила «Международная панорама». Вели ее по очереди лютые бичеватели Запада, тонкие знатоки Востока, надменные завсегдатаи Британских островов и сочувствующие борьбе народов Африки и Латинской Америки — в разной степени циничные, но все как на подбор в строгих костюмах и при галстуках. Один Бовин представал взору, примерно раз в месяц, без галстука, в небрежно расстегнутой рубашке в какую-нибудь клеточку, подкручивал ус (таких усов не то что на ТВ — в СССР было тогда всего две пары: у Бовина и у композитора Френкеля), подавался вперед, плавно распространяясь по столешнице, — и начинался театр. То есть остальные политобозреватели не оставляли вам никакой надежды на то, что мир когда-нибудь изменится к лучшему, — Бовин же и всем видом своим, и добродушной интонацией, и выбором сюжетов, а часто и прямым текстом доводил до вашего сведения: «Ничего страшного. Пройдет и это. Будьте здоровы». Телевизор исчезал — вам казалось, что вы с Бовиным ехали в электричке, вполголоса беседуя «за жизнь». Он был тогда звезда, Бовин. В нем было помаленьку всего, что положено звезде, — фронды, остроумия, шарма, но больше всего — внутренней свободы.