Сны под снегом (Ворошильский) - страница 40

Баре — это Некрасов и я; поэтому взирает на нас Петербург подозрительным взором — когда же из этих демократов, перекрашенных лисиц, выглянут их благородия; ибо что выглянуть должны, это ясно; а этот Некрасов, шепчет Петербург, зад кареты утыкал острыми шипами, а Салтыков лакея по морде бьет, а в карты так они иногда до рассвета играют, впрочем о картах — это правда.

Консистория: Антонович, Елисеев и Пыпин; трудолюбие завидное, но на сей раз в нем не скрывается гений; неважно также обстоит дело с чувством юмора; мои издевки кажутся консистории не к месту в той жалкой и неестественной ситуации, в которой мы действуем; так что пишу немного и наперекор консистории.

Еще какое-то мгновенье с нами Авдотья Яковлевна, la belle Eudoxie, но вдруг уходит с мелким хватом Головачевым, а Некрасов изучает французский, чтобы болтать с быстроглазой Сюзанной.

La belle Eudoxie: Достоевский влюбился в нее с первого взгляда, Чернышевский целовал ей руки (пожалуй, ни одна женщина не удостоилась этой чести), умирающий Добролюбов клал голову на ее колени, Некрасов — любовник, терзаемый чрезмерным счастьем, убегал и снова возвращался, один лишь Панаев предпочитал прелести сотни других женщин.

Загнанный ловелас, он чувствовал себя лучше всего, когда что-то терял; с гризетками промотал остатки состояния, журнал отдал Некрасову, а когда тот к тому же отобрал у него квартиру и жену, облегченно вздохнул: это была свобода — и поправив парик, начал высматривать очередное приключение; чтобы наконец отдохнуть от приключений, он однажды прилег на диван и умер; Некрасов с Авдотьей, как раз расходившиеся, не обратили на это внимание.

Итак, журнал не имеет уже своей музы; он становится еще более сухим и скучным, чем был до этого; и все же у него есть читатели.

Печатаем присланную из крепости утопию Чернышевского.

Консистория добросовестно распространяет прогрессивные идеи.

Некрасов в минуты, свободные от карт и мелочной грызни с цензурой, пишет стихи, гневные и волнующие.

Я правлю повести второстепенных писателей из народа и вступаю во все более ожесточенную полемику с каждым, кто встает нам на пути, защищаю нигилистов, мальчишек, как их называет Катков, от свиста и камней журналистской братии.

Все вместе не слишком приятно.

Нас читают, стало быть, мы нужны.

Но, читая нас, компрометируют себя: чтение нашего журнала это такой же признак нигилизма, как темные очки и непосещение церкви; так что нужны ли мы?

Тем временем восстают поляки; не помогли Константина притоптывания в мазурке, ни Великой княгини бело-красный туалет; на варшавский блеск первый либерал променял свое петербургское положение; теперь: Саша, я это улажу — стоит на коленях перед царем, монокль из глаза и слезы; но царь не соглашается; поляки раздавлены.