Тот снова вперил в него свои темные, серьезные глаза. — По той самой, по какой я пощадил вас; по той, что вы теперь чувствуете то же, что чувствовал я, давая вам свой урок — с единственной целью заставить вас почувствовать, что мы — братья.
Рука Готкинса с револьвером опустилась, как парализованная, и он застыл в безмолвном изумлении. Никогда еще не слыхал он ничего подобного. Больше всего, однако, изумляло его самого то, что рука у него не подымалась выстрелить. Он смотрел, как человек карабкался по узкой тропе вверх и, наконец, исчез из виду.
Впоследствии Готкинс рассказывал в Биржевом Клубе свое приключение с существенными видоизменениями. И любил заканчивать так:
— Как видите, меня спасло исключительное мое спокойствие и хладнокровие, закаленное всевозможными испытаниями; только они могли в те критические минуты сыграть роль сдерживающего начала, Импонировать отчаянному безумцу и принудить его повиноваться. Кто он такой собственно был, — я так и не узнал. Да и не все ли равно! Я ведь и не жаловался на него в полицию. Не вижу проку в мести. И я доказал, что могу справиться сам, без полиции. Жизнь моя имеет достаточный вес, чтобы постоять за себя в любой опасности. Но, разумеется, я прогнал шоффера Макка, который дался в обман, и привратника, который проспал. 20 долларов штрафа за недозволенную скорость я уплатил, не поморщившись. А моя спекуляция?.. Да, вот видите, возвращаясь в тот день в своем автомобиле в город, я знал, что не попаду в свои конторы до закрытия биржи и признаюсь, не раз вытирал со лба холодный пот при мысли, что рынок весь день во власти разбойника Вильсона… И готовился к тому, что мои служащие встретят меня торжественно-похоронными минами, какими встречают обанкротившихся принципалов.
… Но вот, послушайте и подивитесь неисповедимым путям провидения! Мое отсутствие в столь критический момент вызвало на бирже панику, какой и не запомнят в Чикаго да и во всем мире. Распространились самые дикие слухи о моем разорении, полном банкротстве, даже о самоубийстве. А Вильсон, не встретив меня на поле битвы, прямо обезъумел от самомнения и высокомерия, вообразил себя неограниченным владыкой рынка и — зарвался, сделал колоссальные, чудовищные закупки, далеко превышавшие его истощенные финансовые силенки. И, когда я на другой день занял свое место, к безграничному удивлению всей биржи (вы это помните, господа?) — Вильсон был придавлен миллионами бушелей закупленной пшеницы, за которую ему нечем было расплатиться, и цены на которую диктовал я. Я раздавил его, как вот этот окурок сигары, двумя пальцами. С тех пор пшеничный рынок — безраздельно мой.