Обычно Леопольд приезжал в школу к первому уроку. Уроки математики у нас почему-то всегда ставили первыми. Он приходил загодя, минут на двадцать-тридцать до звонка. Готовил доску, развешивал таблицы. Я старался приезжать первым. Самым первым. Стоял под дверью и ждал. Ждал тех нескольких минут, когда он придет, откроет класс, пригласит меня войти – и… может, что-то спросит. Может, что-то скажет. Может, просто улыбнется. У меня и в мыслях не было заговаривать первым. Просто бывает так, что и несколько минут с каким-то человеком рядом в тишине – счастье.
Многое мы в детстве и юности не можем выражать словами. Многое надо годами вымалчивать внутри себя, чтобы уметь это говорить потом. Леопольд все это очень точно понимал. Его не обманули мои объяснения про то, что мать рано уходит на работу и я выхожу вместе с ней. Он все понимал, но не подавал виду. К сожалению, я не мог изобразить ни интереса, ни способностей к математике, так как не имел ни того, ни другого. Он и это понимал прекрасно. Иногда, очень редко, я оставался помогать ему после уроков, и мы говорили: о жизни, о работе, о пути, о смысле, о любви, о семье, о машинах, о стране, о политике… о литературе. Мы обсуждали братьев Стругацких, Айзека Азимова и Гарри Гаррисона. Я даже прочитал несколько романов об альтернативной истории, которую не люблю и не понимаю, но мой учитель увлекался Звягинцевым, и на какое-то время я полюбил и эти книги, через которые постигал ход его мыслей. Что это было за счастье слушать уверенный, спокойный голос Леопольда на занятиях. Он умел говорить интересно обо всем, даже о математике. Мы слушали его открыв рот, потому что это был не просто учитель. Сафрон Иванович был Учителем. Моим главным Учителем жизни.
После седьмого класса Сафрон Иванович поменял квартиру и переехал в другой район, перешел в другую школу. Это было трагедией. Мой восьмой класс начался с осознания огромной потери.
Тогда я не мог этого сказать, но теперь благодаря тому двухлетнему периоду молчания, наконец могу просто подойти к человеку и сообщить ему, как мне с ним хорошо или какой он засранец и редкостный мудак. Я могу теперь все это говорить: ко времени и чтобы не обидно, но с пользой. Знаю, когда сказать, а когда смолчать. Спасибо за это Сафрону Ивановичу, нашему Леопольду с добрыми смеющимися глазами.
Как мне казалось, девочки Миллер, Надя и Юля, проходили сейчас этот самый период безмолвия. Время, смеяться над которым не просто глупо, но даже… как бы без лишнего пафоса… – преступно.
Я не спорил с Викторией, в конце концов, не мне ее учить. Тетка не слишком жаловала Аду Львовну, возможно, у нее даже были на то какие-то причины. Меня Виктория в хитросплетения своих очередных высоких отношений не посвящала. И только рассматривая однажды подпись на автореферате ее диссертации, я обнаружил, что Ада Львовна была в свое время не просто Викиным преподавателем на факультете, а непосредственно научным руководителем. Сказать, что я удивился, – это ничего не сказать.