Огненное сердечко трепетало, вспыхивало, метало золотой жар…
Лигуй смотрел, не мог оторваться, нутро всё туже скручивал страх.
Хобот вдруг вскочил, сцапал с полицы порожний горшок, проворно накрыл разошедшуюся огнивенку. В горшке обиженно зашипело. Помалу шипение улеглось.
Только тут Лигуй почуял запах горелой пеньки. Вскинул глаза к потолку.
Сеть, висевшая во владениях печной копоти, тлела посередине. Грозила полыхнуть.
Двое мужчин заметались в избе. Ухватами, чапельниками сшибли злосчастную сеть. Затоптали, измарав чистый пол.
Хобот перевёл дух:
– Потому, брат Лигуй, я в сосудце замыкать и велю… Огонь не вода, пожитки не выплывут!
В малой избе всё было как при батюшке, при государе Бакуне. Удеса со старшей дочерью заправляли кросна, основывали основу. Ловко вязали нитченки, готовились выбирать узор, завещанный от прабабок. Только рубашки кручинились белыми рукавами, утратившими цветение вышивки. Чаяна с матерью не смеялись, не вспоминали предсвадебных плачей. Просто работали.
Аюшка взяла было прялку, устроилась у светца. Дело не пошло. Веретено замирало в руке, взгляд возвращался к подаркам на полавочнике.
Скоро брызнули слёзы.
– Мамонька! На что кланяться приказала? Не батюшка он нам! Самочинно влез, благодетелем назвался, защитником! Не звала ты его!
Чаяна упустила нитку. Удеса выпрямилась, вздохнула. Скорбные глаза, морщины, как прожилки на безвременно увядшем листе.
– А ты, дитятко, не ему кланялась. Плачено за подарочки от честных трудов сокола нашего сгинувшего. Это его рученька тебе диковины многоценные протянула. Ему и почесть была.
– Чуешь? – спросил Хобот.
Он был доволен. Мысленно уже подсчитывал барыш.
Лигуй потянул носом:
– Ну…
Запах витал, шевелил в памяти что-то крепко забытое.
– Как после грозы, – подсказал маяк. – В груди радостно. Это оттого, что Божьей огнивенки всякая нечисть бежит.
Лигуй на пробу вдохнул. Выдохнул.
– Ещё дело к тебе есть, брат Хобот. Ты все земли прошёл, всех людей видел. Поди, грамоте разумеешь? Писа́ньице нарочитое сладить поможешь?