Возчики засмеялись. Начали шутить про писаря и гулёнушку.
«Плевать. Совсем не убьют!»
Ознобиша ударил ногой. Миса взлетела, расплёскивая горячее.
– Ты что творишь?
Вскочили, накинулись. Ознобиша молча бросился к собачнику. Дверь оказалась всё-таки подпёрта изнутри. Ознобиша с размаху врезался в серые доски. Лопнуло, хрустнуло – створка отлетела, грохнула в стену. Собаки взорвались бешеным лаем.
В дальнем конце, возле щенячьего кута, бросал тусклое пятно светильник с прикрученным фитильком. Поперёк пятна распластался Окул – в одном исподнем, недвижный. По сторонам, пригвождённые внезапностью, замерли на коленях бородачи. Левый с писаревым кафтаном в руках, правый с его сапогами. Между ними – непутка. Озарённая снизу вверх… ну ни чуточки не красивая.
Ознобиша с разгону пробежал ещё три шага.
– Возом тебя задави, – послышалось сзади.
Это подоспели работники. Ознобишу схватили за шиворот, выкинули наружу. Он закричал во всё горло и понёсся обратно в кружало, звать остальных.
– Отик! Вставай!..
Весна в Шегардае – время вечернего света. Серые денницы словно протаивают сквозь тьму, неохотно, медленно, ненадёжно… И почти сразу вновь смыкает челюсти холодная ночь.
Верешко, сын спившегося суконщика Малюты, такими ночами вспоминал камышничков. Иногда – с дрожью: те взрослели и умирали, не зная на свете собственного угла. Иногда Верешко почти завидовал нищебродам. Им не нужно было отчаянно тянуть дом, знавший добрые времена. Делать вид, будто эти времена ещё не прошли.
– Отик, вставай!..
– Ммм…
Тяжёлое тело под руками едва колыхнулось. Боги благие, как же от него смердело! Вчерашним пивом, застарелым безобразием, отравленной плотью… начатками тлена. А ведь когда-то ходил счастливый и гордый, и мама льнула к нему, и кланялся на улице старейшина Яголь, одетый в баскую, голубую с зелёным суконную свиту…
Кафтан на груди отца распахнулся. Верешко с отчаянием увидел, что узорчатая поддёвка, в которой Малюта уходил накануне, исчезла.
Домашние сундуки помалу скудели. Бывало, пропив с себя кафтан или сапоги, Малюта наутро плакал, каялся, ужасался. Даже трезвел на день или два. Ласкал сына. Затевал приборку в ремесленной. Полагал начало новому и радостному житию.
Первые раз или два Верешко даже казалось: всё сбудется.
– Отик! Добрые люди уже все встали давно!
За купцом Угрюмом только затворились ворота. Вчера он мало соответствовал своему имени, смеялся, шутил, показывал услужливому хозяйскому сыну диковины, хранимые в подголовном ларце. Сребреники с полустёртыми ликами Гедахов и Йелегенов. Бисерное плетение, дело Правобережья. Баснословную скань из-за Кияна, из страны темнокожих… Сегодня – хмуро перетряхивал подголовник, явно жалея, что открывал его накануне. Кажется, хотел с Малютой потолковать, когда тот отрезвеет…