Алеша каждый вечер приходил стоять на коленях перед теремом Добрыни. Никто к нему не выходил.
****
— Добрыня Никитич! Погодь! — с поворота дворцовой лестницы его окликнула миловидная девушка. По одежде и по тому, как держится, прикинул он, — одна из княжон. Тогда это какая же? Марью вроде замуж выдали, и давно… Наташка! Эта взрослая, полная достоинства девушка — Наташка, чумазое улыбчивое чудо, которое Илья подкидывал на руках. Эх, Илья… Не вернешься ты к тем, кому тебя не хватает, как вернулся он, Добрыня. Не сбудется сказка. На этот раз — нет.
— А знаешь ли ты, Добрыня Никитич, — девушка спустилась на несколько ступенек, приблизившись к нему почти вплотную и глядя ему в глаза изучающим, загадочным взглядом, — что сказал бы тебе один человек?
Сказки не сбываются.
Она продолжила, как по-наученному:
— Он сказал бы: избей Алешку в кровь, повыдирай ему все кудри, обругай пащенка по-черному — но прости.
Да, он бы, наверное, так и сказал.
И почему у Натальи такой мерцающий секретом и совсем не скорбный взгляд? И губки сложены так по-деловитому: велели, мол, передать.
Молчи, душа, молчи, сказки не сбываются!
Но простить?! Мамино горе — простить? Женино отчаяние, когда ей все равно было, что замуж, что в омут, — и это простить?
****
Вечером Добрыня спустился с крыльца, за вихры затащил Алешу во двор и там бил, долго и жестоко, крепко прикладывая лицом о перила крыльца. Счастливый Алешка в промежутках бормотал разбитыми губами: «За Настасью — прости… Христом Богом… За маму…»
****
Они сидели вдвоем на крыльце и пили из баклаги, передавая друг другу. Алеша прикладывался осторожно и всякий раз морщился: разбитые в оладьи губы болели.
— Как думаешь, — вдруг тихо спросил Добрыня, — Илья умер?
— Меня тут тогда не было, — осторожно ответил Алеша. — Говорят, что да. Но знаешь… когда ты сегодня наконец ко мне вышел… у тебя была такая рожа… ну, такая… мы ж двенадцать лет вдвоем среди чужих… мне показалось, что нет.